Сулейман Файяд - Живой мост
— На каком же из двух языков ты сочинил поэму?
— На языке моих глаз и моего сердца. Выслушай же меня до конца. Жена попросила остановить машину, чтобы нарвать веток со старых миндальных деревьев. Мы вышли, срезали четыре цветущие ветки. И тут жена спросила меня: «Если посадить веточку в землю, вырастет дерево?» Сердце мое сжалось от воспоминания. Помнишь, на заре нашей юности у нас был один друг, который любил девушку из Иерусалима или Вифлеема. Его любовью восхищались все.
— Все мы любили, потому и его любовь была дорога нам.
— Нет, его любовь была необыкновенна. Ее надо было воспеть стихами. Как-то мы выехали на экскурсию и остановились под деревом у подъема на перевал Талаат аль‑Лабан. Там еще был какой-то дом, птицы, коровы. Дом этот стоит до сих пор, но уже нет ни птиц, ни коров. Помнишь, мы попросили у хозяев напиться. И вдруг появилась группа девушек — экскурсия из Иерусалима. Тогда-то наш друг и влюбился в одну из девушек. Она подарила ему пурпурную ветвь миндаля. Ты был тогда с нами?
— А что случилось потом?
— Я не помню, от кого я услышал это. Его подруга сломала ветку пополам, одну половину отдала ему, а другую оставила себе. Они обещали друг другу хранить каждый свою половину, чтобы следующей весной, когда зацветет миндаль, встретиться, и тогда юноша пошлет сватов к ее родным. Скажи мне, не помнишь ли ты конца этой истории?
— А почему тебя так волнует их судьба?
— И сам не знаю. Я будто хочу связать мое настоящее узами прошлого, чтобы уже никогда более не разрывать их. Это прошлое было полно надежд и обнимало весь мир. Оно было чистым и открытым, как невинный взгляд ребенка. И вот сегодня я хочу восстановить его в памяти, чтобы вытащить себя из омута настоящего. Не считаешь ли ты меня утопающим, который хватается за соломинку?
— И что же далее?
— После июньской войны я совсем затосковал и начал искать старых друзей. Всякий раз, когда я встречаюсь с кем-нибудь из них, у меня возникает желание встретиться и с другими. После того как я вспомнил историю любви нашего друга, я стал разыскивать и его. Но никто его не помнит. Это преследует меня неотступно. Сейчас кроме тебя, уже не осталось никого, с кем бы я не встретился. Поэтому я и пришел к тебе. Помнишь ли ты его, можешь ли успокоить меня?
— Ты всегда был со странностями, — заметил я, — но сегодня ты превзошел себя. Что за блажь стремиться узнать историю постороннего тебе человека?
— Ты говоришь постороннего! — воскликнул он. — Теперь я понимаю, что замкнулся в своей раковине именно тогда, когда прервались связи с прошлым. Что значит — прошлое? Это не время. Это ты, он и он, в общем все мои друзья. Мы вместе написали полотно этого прошлого, и каждый накладывал на холст свой особый цвет, так что на картине получился юный пылкий образ, вместивший в себя весь мир. И мне не вернуть связи с прошлым, если я не соберу воедино все части этого полотна со всеми его оттенками. А эта прекрасная любовь — улыбка на устах всей картины. Как же можно восстановить прошлое без нее? Что останется от образа Джоконды, если стереть ее улыбку? А эта история, у которой, если их встреча состоялась, — счастливый, а если последовала долгая разлука, печальный конец, самое яркое выражение весны нашей молодости. Я хочу, чтобы вернулось это прошлое, как после зимы возвращается весна.
— Я вижу, ты опять начал свою повесть о двух городах: две ветки миндаля, двое возлюбленных и два возможных конца. Почему твоя фантазия, которую разбудила тоска по весне и высоким горам, не домыслила конца этой истории?
— Это правда, моя фантазия проснулась, и я не хочу, чтобы она вновь заснула. Следует ли мне понимать твои слова в том смысле, что ты не помнишь нашего друга?
— Дай мне время, может, и вспомню. И тогда я сообщу тебе.
Устаз М. покинул меня в состоянии крайней озабоченности. Сильнейшее чувство тревоги охватило и меня. Несколько минут я с трудом сдерживал желание броситься вслед за ним и заставить его вспомнить. Но в моих ли это силах?
Еще бы мне не знать истории этой прекрасной любви! Сколько раз я спрашивал себя, как может человек убить в своем сердце такую любовь? После июньской войны, когда я впервые поехал на оккупированные земли, я посетил благородную женщину там, «в Иерусалиме или Вифлееме», как выразился устаз М. Увядшая веточка миндаля хранится у нее до сих пор. Она рассказала мне, что устаз М. также как-то нанес ей визит с группой своих коллег учителей. Он был весел и оживлен. Она провела их в свой кабинет, чтобы показать коллекцию редких книг и произведений искусства. Он заметил засохшую веточку миндаля и спросил, что это. Она ответила, что в феврале цветет миндаль. И он тут же перевел разговор на абрикосы. Она была буквально сражена. Да и я понял все только теперь, после его визита ко мне. Я понял, что устаз М. искренен в своем забвении и в своем желании вспомнить. Этот человек действительно забыл, что именно он является героем истории о прекрасной любви, той самой улыбкой, которая озарила нашу юность.
Должен ли я выполнить его просьбу, напомнить ему об этом и успокоить его? А почему, собственно, я должен его успокаивать? Да успокоится ли он? Если, по его словам, он стал выше ростом, пусть склонится над этими страницами, чтобы прочитать свою историю. Может быть, тогда он вспомнит все, восстановит связи с прошлым и вытащит себя из трясины настоящего!
Миндаль наконец зацвел, и наступила весна. Мы встретились, но судьба горько посмеялась над нами.
СТАРЬЕВЩИЦА
Перевод О. Фроловой
Жители Хайфы! Почему вы с гневом кричите о старьевщице с улицы аль‑Вади? Почему отказываете ей в праве купить вещи, награбленные солдатами в деревнях на Галанских высотах: шкафы и кровати, рассохшиеся сундуки и всякую рухлядь? Вы не понимаете, зачем ей это старье. А может, она найдет в каком-нибудь старом матраце сокровище? Вы думаете, что это невероятно. Но ведь в Израиле происходят и не такие невероятные вещи!
Если вы осуждаете старьевщицу за скупку ветхих тюфяков из захваченной Эль‑Кунейтры, то почему в таком случае считаете нормальным аукцион в той же Эль‑Кунейтре, где с молотка продавалось награбленное: стулья и чайные подносы, зубные щетки и туалетная бумага, — когда маклер с туго набитым кошельком получил в свое распоряжение от израильских властей целую площадь перед окнами полицейского управления? И разве не для такого же аукциона была использована площадь в центре Тель‑Авива, на так называемой «Восточной выставке»?
Я знаю, что открыто никто не решился бойкотировать выставку награбленного, хотя на нее не пошли ни арабы, ни евреи. Одни — из «страха божьего», другие — из стыдливости, а кое-кто и просто потому, что товарец‑то устаревший. Аукционист на всех языках Средиземноморья клялся в своей порядочности и непричастности к грабежам на Галанских высотах.
Ну а старьевщица? Вы дали ей такое прозвище! Вы называете ее старой воровкой, которая, мол, крала ковры на улице Аббаса еще в 1948 году, когда тысячи арабов покинули свои дома и бежали от жестокости израильских войск. Вы говорите, что в то время она жила во «дворце» беженца, бывшего владельца лавки на Сирийском рынке. Как можно называть старые дома на улице аль‑Вади «дворцами»? Есть ли у вас хоть капля совести? Вспомните время, когда вы искали повода, чтобы постучать в дом этой женщины. Вспомните, как она, приветливо улыбаясь, угощала вас кофе. Тогда у нее было другое прозвище. Вы называли ее «некоронованной королевой нашего квартала». Но ведь она была такой же, как теперь, и занималась починкой старых матрацев. Так почему же вы ополчились на нее сейчас, когда ее сломило горе и перед ней разверзлась земля?
Нет, вы многого не знаете об этой женщине! Я расскажу вам ее историю. В 1948 году ее муж и дети бежали от израильских войск. Она осталась — не могла бросить больную старуху мать. Через пять лет мать умерла и женщина решила уехать к мужу, но он отказался от нее. Вы не поверили этому, стали судачить, говорили, будто ей жалко оставить дом. Вы лукаво подмигивали друг другу, намекая, что здесь замешана тайная любовь. По вашему мнению, желание жить на улице аль‑Вади нельзя объяснить ничем иным. Если это так, то ответьте мне на вопрос: почему вы сами-то здесь живете?
Я знаю о ней больше, чем вы. Вы думаете, что она продавала собранные в покинутых домах ковры, стулья, зеркала, вспарывала все старые матрацы в поисках сокровищ, а потом зашивала и сбывала. Как жестоки ваши обвинения! Ведь эта женщина не делала ничего плохого: починкой ветхих матрацев она зарабатывала себе на жизнь.
Однажды я зашел к ней. На полу была раскидана вата из очередного тюфяка, а женщина рыдала над каким-то письмом.
— В чем дело? — спросил я с тревогой. — От кого это письмо?
— Я вспомнила детей, — плача, отвечала она. — Это письмо написал какой-то юноша своей любимой, а она прятала все его письма в матраце. Ах, где мои дети? Где мои сокровища, где мои богатства?! — запричитала она, утирая слезы.