Андрей Матвеев - Жизнь с призраками
В этом совсем неподалеку уютно возвышается над берегом замок. Чем дольше смотришь на него, тем сильнее он манит, будит странные желания. Мне вдруг хочется встать со скамейки, дойти до ближайшей лавчонки, где делают тату и пирсинг, проколоть себе мочку левого уха и вставить в нее серьгу. В мои-то годы! Не до конца придуманная медсестра посмотрела бы на меня, как на сумасшедшего, чего не скажешь о матери, ей это все равно. Хоть две серьги, хоть три, да даже двадцать, тот, другой мир не за углом, не надо идти по набережной, ни влево, ни вправо.
Час назад она уже поджидала меня здесь, хотя мы об этом не договаривались.
Она всегда поступала именно так, что при жизни, что сейчас, после смерти, делая лишь то, что удобно именно ей.
Например, любила зиму и думала, что я тоже обязан ее любить. Идти с ней на улицу под снег и вставать на лыжи. Или, что намного хуже, на коньки. Я не хотел, но меня не слушали, чем больше я думаю о ней, тем больше понимаю, что меня просто никогда не слушали, потому что за меня все и так знали.
Это преследовало меня с детства, а сейчас, когда матери не стало, чуда не произошло, вместо пелены сладкого забвения отчего-то я стал помнить все еще более отчетливо, чем в те времена, когда мог слышать ее голос в телефонной трубке.
Я знаю, зачем она сейчас пришла на набережную. Любимая игра, ей надо, чтобы я попросил прощения. За все, мол, мама, прости меня, я ведь обязан тебе всем…
Смотрю на замок и пытаюсь набраться мужества. Рыцари стоят на крепостных стенах, реет знамя госпитальеров. «Защити нас, Господи, пока мы на посту. Убереги нас, пока мы спим…» Эти слова не дают мне покоя, как соединить первую часть фразы со второй? «Если Господь не защитит город, то напрасно стоят его хранители на страже».
Что-то ускользает от меня, чрезвычайно важное, что должно изменить всю жизнь. Ключ здесь, в этой фразе, но он пока не дается в руки, солнце жарит вовсю, замок начинает струиться в мареве, расползается, превращается в фантом, кажется, что еще несколько минут, и от него не останется ни следа. Он исчезнет, будто его никогда и не было, и не будет больше никакой бодрумской набережной, с кафешками, магазинчиками, ресторанчиками и многочисленными яхтами, покачивающимися на уютной эгейской волне, и всем этим радостным людом, что лениво бредет сейчас под палящими лучами полуденного солнца. Останутся лишь двое, моя мать и я, призрак и тот, кто еще им не стал и от кого так ждут слова прощения.
Только я не могу. Иначе опять наступит ненавистная зима. И мне придется вставать на лыжи, которые я ненавижу.
— Ты не прав, — говорит мать, — ведь далеко не все было так плохо, как тебе помнится. Не хочешь про лыжи, вспомни про рыбалку…
Помнится, вспомни, память, ветер опять дует с моря, а это значит, что я пока в мире живых.
Я хочу позвонить Дениз и услышать ее голос. Только она удивится и навряд ли обрадуется. Кто я для нее? Мужчина средних лет, у которого явно проблемы с головой, иначе он не застрял бы в этом маленьком курортном городке, бывшем некогда столицей кариев. Когда это было? Я плохо считаю, так что ограничусь лишь фразой: тысячи лет назад.
И тысячи лет назад это море уже сверкало под полуденным солнцем. Пройдут еще тысячи лет, и оно будет все так же сверкать, а над его поверхностью, как бабочки или стрекозы, будут проноситься полупрозрачные на свету силуэты призраков, которые навряд ли заинтересуют чаек, не говоря уже о дельфинах. Чего бы мне хотелось, так чтобы моя призрачная жизнь проходила именно в этих местах, над волнами этого моря.
— Успокойся, — говорит мать, — всему свое время, не надо его торопить. Поверь, здесь не так весело…
Самое странное у призраков — это глаза. Лишь подразумеваются, смотришь на серую тень и понимаешь, вот то место, где когда-то они были. И представляешь их.
У Леры были глаза, как у моей матери, большие и карие. У Дениз тоже такие глаза. Насколько я слышал, Лера покрасилась в блондинку, не исключено, что Дениз тоже сделает это через несколько лет, когда подойдет тот момент, когда женщины решают резко сменить облик. Окраситься или покраситься? Часто слова — лишь единственное, что соединяет с внешним миром, море, набережная, замок.
Моя мать никогда не была блондинкой.
Меня не столько волнует, сможет ли она простить меня, как смогу ли я это сделать. Может, все действительно началось с рыбалки, сколько мне тогда было? Наверное, лет шесть.
Она приехала на дачу к родителям, моим бабушке и дедушке, с которыми я жил там целое лето. И вдруг сказала: вот что я решила, мы пойдем ловить рыбу!
Мне было все равно, что это решила именно она. Само ее внезапное появление уже было чем-то волшебным, абсолютно неожиданным. И потом, я никогда еще не был на настоящей рыбалке, дед частенько садился на велосипед и уезжал на какое-то дальнее озеро, но мне говорил, что я еще мал, вот подрастешь немного, и тогда я тебя обязательно возьму, а пока играй тут, возле дома.
— Пойдем, пойдем, — сказала мать, — обязательно, с самого утра!
— На озеро? — уточнил я.
— Конечно, на озеро! — и она засмеялась, а потом, фальшиво напевая, у нее не было слуха, пошла собирать клубнику к вечернему чаю.
Я же попросил деда достать удочки. Две, мне и матери, она ведь тоже будет ловить со мной, не так ли?
Обычно я как можно дольше тянул с тем, чтобы идти спать, но тут отправился как можно раньше, ведь я помнил, что дед на рыбалку уезжал обычно еще до восхода солнца, а значит, и нам придется вставать до рассвета, вот только уснуть никак не мог. Лишь под утро рухнул в пропасть сна, плескалась вода, невиданная никогда до этого в жизни лодка качалась на волнах, над которыми пролетали странные птицы. Я еще не знал, что это те самые чайки, что с криками носятся сейчас рядом с набережной, упирающейся в этот волшебный, мистический, полный иллюзий замок.
Чем дольше смотришь на него, тем сильнее он манит. Фраза, уже возникавшая недавно в сознании.
Проснулся от звонкого смеха матери, о чем-то говорившей с бабушкой. Я вышел на веранду, солнце стояло высоко. Из глаз брызнули слезы.
— Дурачок, — сказала мать, — завтракай, и идем!
Я быстро съел то ли кашу, то ли яичницу, то ли бутерброды с чем-то, что невозможно вспомнить через столько лет, равно как и все подробности того дня. Может, его вообще не было, и лишь случайная фраза матери заставила меня углубиться в дебри прошлого и придумать тот день и ту обиду, с которой, не исключено, все и началось.
Мы действительно пошли на рыбалку. Была она в ближайшей канаве, рыбу мать брала из консервной банки и надевала мне на крючок. Я должен был подсекать и вываживать, хотя я и не знал тогда еще этих слов. Сейчас мне уже не сказать, была ли добыча в томате, в собственном соку или в масле, скорее всего в собственном соку, потому как консервы в масле стоило придержать до ужина.
Наверное, я все это действительно придумал и на самом деле все было иначе. В нашей с ней жизни все было придумано, и началось это действительно с того самого дня, когда мы ходили ловить рыбу из банки, а в канаве это было или нет, какая разница, главное, что было.
Внезапно я поймал себя на мысли, что начинаю забывать ее лицо. У призраков его нет, точно так же, как и глаз. Просто смутная, неясная тень, колеблющаяся от малейшего дуновения ветерка.
— Мне уйти?
Вообще, давно бы пора. Иначе я так и не смогу окончательно стать самим собой, тем самым, к которому стремлюсь уже много лет, с окончательно погребенного детства.
И надо что-то решать с картой. Это намного важнее сейчас, от этого зависит моя жизнь в ближайшее время, дело даже не в Арнольде и не в деньгах, что я могу заработать на этой авантюре.
Если в чем и есть смысл, то в Дениз.
Соединить концы прихотливо разведенных в пространстве нитей очень трудно, особенно когда они расположены в разных мирах.
Мне надо услышать ее голос, ее английскую речь, которая намного правильнее моей. Наверное, в моих отношениях с женщинами тоже виновата мать. Она дозволяла мне все, но подразумевалось, что полной свободы я не получу, рыбалка из банки будет продолжаться и мать так и будет насаживать кусочки какой-нибудь сайры или частика на крючок.
У нее самой было много мужчин.
Я ревновал ее к ним? Ответ отрицательный, я вообще не знаю, что такое ревность. Порою эти мужчины, просыпавшиеся за шкафом, отгораживающим мою раскладушку от тахты матери, на которой она принимала очередного любовника, дарили мне подарки. Только я всегда знал одно: они опять исчезнут, как исчезнет и мать, а мне останется заснеженный двор, по которому я буду бродить с приятелем, которого давно уже нет в живых, хотя его призрак, надо отдать ему должное, ни разу не потревожил меня за прошедшие годы.
— Ты жестокосердный, — говорит мать, — я надеялась, что хоть сейчас ты что-то понял, когда меня уже нет даже в телефонной трубке.