Иван Шевцов - Любовь и ненависть
Наверно, с километр, не меньше, шел я вот так пустынным берегом и пел, пока не увидел женщину. Она глядела на море неотступным, прикованным взглядом, Должно быть, хотела увидеть то, что невидимо для глаза, что скрыто за дальними далями, потому что перед глазами ее ни вблизи, ни вдали не было ни одного суденышка.
На женщине были яловые сапоги, забрызганные грязью, короткая, но теплая, какие носят в деревнях, куртка, пуховый платок, в руках большое ведро, полное красивых, свежих, с сочным запахом подберезовиков. Женщине на вид было меньше тридцати лет.
Увидев меня, она словно обрадовалась, сказала торопливо, наверно боясь, что я пройду мимо:
— Посмотрите, разбушевалось-то как… — и повела глазами на море. — Шторм.
— Да, штормит, — согласился я.
— А это не опасно? — спросила женщина.
— Для кого?
— Для рыбаков. Наши сейчас в море.
— Достается ребятам. Наверно, не столько тралят, сколько травят.
Ей было не до шуток: каламбур мой она пропустила мимо ушей, спросила так же серьезно:
— А перевернуть не может такая волна?
— Не думаю, — успокоил я. — Наши траулеры довольно мореходны.
— Мореходны, когда море спокойное. А когда разгуляется… Вон в позапрошлом году так и пошел ко дну целиком траулер со всеми людьми. И никто не спасся. — В голосе ее звучала тревога.
— То был ураган, сейчас обычно: штормит малость.
Я догадывался: там, в море, на траулере, был близкий для нее человек. И еще заметил я один штрих: почему-то очень пристально, до подозрительности, глядела она на меня.
Я посмотрел в море и, увидев на горизонте синие силуэты нескольких судов, сказал:
— Вон они, должно быть ваши, возвращаются.
Она обрадовалась. Теплая волна разлилась по широкому простому обветренному лицу, а глаза оттаяли и заулыбались.
— Наверно, они, — подтвердила женщина.
— Так что встречайте свежими грибками, — сказал я, — жаренными в сметане. Хороши!
— Чего другого, а этого добра хватает, — согласилась женщина. — И жарим, и солим, и сушим, и маринуем. Весь год с грибами да с морошкой живем.
— Любите собирать? — спросил я.
— Здесь-то? Не-е, здесь не интересно. Кабы лес. А то чудно как-то: и леса нет, а они растут, будто в поле. Не то что у нас на Псковщине. Пойдешь в лес — благодать одна.
— Значит, не нравится здесь?
Но она не ответила прямо, а может, не поняла меня, заговорила о другом:
— Докторша у нас жила — вот уж была истинная грибница: страсть как любила собирать. Уйдет, бывало, на гору, корзину большую и ведро полные-преполные за один раз приволокет. А сама и вовсе не деревенская, из города, из Ленинграда… Удовольствие, говорит, одно грибы-то собирать, отдых настоящий. Она у нас комнату сымала.
Говорит, а сама искоса на меня посматривает, хитро, изучающе. Мне неловко было от ее взгляда.
— Одинокая, значит, была, — вставил я лениво.
— Разведенная. А сама красивая. Сколько за ней наших ухаживало — никакого внимания. На столе у нее карточка стояла паренька одного. Я все смотрела — глазами на вас похож. Только штатский, молоденький.
— А как ее звали? — оживился я.
— Ее-то? Арина Дмитриевна.
— Ирина?! Пряхина?! — Я готов был закричать.
— Нет, не Пряхина. Инофатьева, — спокойно поправила женщина.
— Ну да, конечно, Инофатьева, — вырвалось у меня торопливо-восторженно. — Она что? То есть где она? Здесь, в Оленцах?
— Не-е, была здесь, а теперь в Ленинград уехала. Отец у нее сильно захворал и даже, может, не выживет. Сердце у него слабое. На войне да на море понадорвал. Он у нее моряк, адмирал.
Все смешалось и спуталось во мне: радость сменялась тревогой. Я проговорил вслух сам себе, уже не обращая внимания на мою собеседницу:
— Дмитрий Федорович… так плох…
— При смерти, можно сказать, — подтвердила она и затем спросила как-то очень просто: — А вы, часом, не родственник ихний? Или зять, может?
— Зять?.. Нет, не зять, — машинально обронил я.
— Значит, просто знакомый. Он ведь, отец-то ее, тоже здесь служил долгое время, потому вы знать должны.
— Да, именно. Я у него служил… — Я взял ее ведро с грибами, спросил настойчиво, в поселок ли она идет, и попросил рассказать об Ирине.
Она, конечно, догадалась, сказала с озорцой:
— А глаза, ей-богу, ваши на той карточке…
Мы пошли по тропке к поселку. И спутница моя рассказывала об Ирине.
— Машенька моя воспалением легких болела — в Завирухе лежала. Ну, потом поправилась, выписали ее. Забрала я ее из больницы уже домой ехать, а рейсового нет, запаздывает. Маше четыре годика было, слабенькая после болезни. Сидим мы на причале, ждем. А чего ждать? Жди, кажут, у моря погоды. А тут Игнат Ульянович Сигеев со своим катером в нашу сторону идет. Я говорю: "Может, возьмете с девочкой?" Кабы одна, можно и подождать бы. Ну, взял он без слов. Добрая душа у человека. Забрались мы в его каюту. Уложила я Машу. И еще с нами женщина едет. Красивая, а глаза печальные, с синими кругами и будто заплаканные. Сначала молчали, а потом разговорились. Она врач, оказывается, Арина Дмитриевна. Расспросила, почему в Завируху ребенка возили, разве у самих нет больницы? А я ей говорю, больница-то есть, да врача нет, уехала в отпуск и больше не вернулась. Обещают нового прислать, да все не находят желающих ехать в такую даль да в холод — на край света, можно сказать. Тут серьезный человек нужен, самостоятельный, а не какая-нибудь вертихвостка. Это я все ей, значит, говорю. Рассказала я ей и о наших переселенцах, как мы сюда приехали да как нам не понравилось поначалу. Правду рассказала. А тут и Игнат Ульянович к нам спустился — это ж его каюта была. Прилег отдохнуть за синей занавеской в своей конуре. Только не спалось ему. Заговорил с нами. "Что ж это вы, доктор, недолго в наших краях задержались?" Это он Арину Дмитриевну спросил. А она покраснела, на меня поглядела смущенно. Может, оттого, что я ей про вертихвостку так сказала. "А откуда, — говорит, — вы знаете, что я доктор?" Нашла, о чем спрашивать, когда Сигеев все на свете знает. Это он только с виду такой тихоня. Ну, значит, и с ним разговорились. Игнат-то Ульянович возьми ей да и предложи: "Оставайтесь, — говорит, — Арина Дмитриевна, у нас на Севере. Люди здесь хорошие, моряки, да поморы, да новоселы. А вы тоже морячка, душа у вас морская. А врачи нам очень нужны". Я тоже стала ее упрашивать. Уговорили. Сошла она в Оленцах, у нас остановилась — мы ей одну комнату выделили, так она и жила у нас. Врачом работала. Всем очень нравилась — сердечная такая, внимательная, душевная. Таких, наверно, на свете немного.
Она замолчала, подходя к крутому спуску: здесь надо было сходить вниз по камням. Я спускался первым: камни были влажные и скользкие, откуда-то просачивалась вода. Оленцы лежали внизу перед нами: их кубики-домики толпились у бухты, сверкающей гладкой поверхностью, несмотря на шторм на море. Нет, это был в самом деле чудесный внутренний рейд, к сожалению, небольших размеров.
— Как ваша фамилия? — спросила меня женщина, когда мы спустились в поселок.
— Ясенев. А что?
— Ясенев… Нет, не слыхала. Ничего не говорила Арина Дмитриевна. А звать как?
— Андрей, — ответил я послушно, как школьник на уроке.
— Андрей… — вдумчиво повторила она. — Кажется, в тетради есть ваше имя. Определенно есть, упоминается.
И снова меня охватило волнение:
— В тетради?.. Что за тетрадь?
— Да так, — уклончиво ответила женщина, должно быть жалея, что открыла постороннему чужую тайну.
— Нет, вы, пожалуйста, говорите, — настойчиво попросил я. — Меня это… — Я хотел сказать «интересует», но сказал «касается». — Ирина Дмитриевна мой друг. Мы с ней с детства знакомы. И фотография у ней — это моя. На Балтике фотографировались — давным-давно.
— Насчет фотографии я сразу догадалась. По глазам. Все изменилось, а глаза вот как две капли… — продолжала она говорить, подходя к своему дому. — Когда уезжала Арина Дмитриевна, часть вещей, какие тяжелые, у нас оставила. И тетрадь эту. Забыла, наверно. Все по ночам записывала про свою жизнь. А теперь письмо прислала, пишет, чтоб тетрадь эту выслали ей в Ленинград и чтоб обязательно в ценной посылке: "Ничего другого не надо, а тетрадь вышлите". Я, грешная, прочитала. Захар, это муж мой, говорит: "Не смей, нехорошо это", а я так думаю — что ж тут плохого? Я, может, и не стала бы читать, только случайно увидела на одной страничке свою фамилию. Каждому интересно, что про тебя другие пишут. Очень интересно: все равно что в книжке. Там и про Михаила Петровича, и про Дубавина, и про лейтенанта. И про вас тоже.
Мы остановились у зеленого сборного домика. Женщина — теперь я знал, что ее зовут Лидой, — сказала: "Вот я и дома". И уже готова была пожелать мне счастливого пути. Но я попросил разрешения зайти в дом". В сенях нам встретилась светловолосая чумазая девчушка с подстерегающими, темными, как бусинки, глазками, торопливо и несмело сказала: «Здрасьте», вернее, обронила слово и тут же полезла в ведро за грибами.