Максим Кантор - Учебник рисования
Однако иная мысль все чаще посещала его. Человек есть не что иное, как совокупность других людей — их знаний, их опыта, их привычек и страхов. Выдавливать раба из себя — значит производить операцию выдавливания по отношению к другим людям, это в буквальном смысле значит выдавливать нечто из них. Нельзя наперед знать, готовы ли другие к этой процедуре. Свободное состояние одного человека ниоткуда больше не берется, как только из состояния других людей, по отношению к которым один становится свободным. И если выдавливать по капле раба из себя, то куда уходит эта капля рабства? Вещество нематериальное, рабство не может пролиться на землю, уйти в чернозем. Другие, те, которые тебя составляют, с которыми ты образуешь единое тело, напитаются этой каплей рабства, выдавленной из твоего личного существа. И, напротив, из этих других ты выдавливаешь столько свободы, сколько необходимо тебе для осознания себя совершенно независимым. Всякий человек сделан из других людей, и равно выдавливание рабства из отдельного организма, равно и насыщение этого отдельного организма свободой есть процесс, связанный с другими, — это действие, по определению, совершается по отношению ко многим сразу. Иначе говоря, свобода не берется откуда-либо еще, кроме как из несвободы других.
Когда Павел смотрел на Лизу, то видел, что чем свободнее становился он, тем менее свободна делалась она — словно было некое отмеренное количество свободы на них обоих, и чем больше свободы он забирал себе, тем меньше оставалось другому. Он делал то, что было совершенно необходимо его статусу независимого человека, чуждого условностей и пустых обязательств. Он поступал так, как было полезно его независимости — день за днем он последовательно делал так, чтобы любая деталь общего быта, любая условность, обязательная для взаимного рабства, перестала существовать. Однако рабство в принципе не исчезало — оно просто изгонялось Павлом из своего организма, чтобы в большей дозе достаться Лизе; и свободы не прибавлялось — ее было ровно столько же, как и всегда — только вся свобода доставалась ему одному.
Но свобода, полученная одним человеком, — не делает человека ни свободным, ни счастливым. И это Павел понял в те годы отчетливо и навсегда.
В те странные годы, в годы, пока он жил с Юлией Мерцаловой, не женясь на ней, и оставался мужем Лизы, не живя с ней, в те годы он успел стать известным художником. Галерист удачно продавал картины Павла, и, несмотря на то что Павел всего лишь рисовал, а не сочинял перформансов и не делал инсталляций, его имя сделалось известным. Его картины стали покупать некоторые европейские коллекционеры и даже некоторые музеи. Павлу требовалось объяснить для себя такой успех — и найти оправдание для денег, которые стали платить ему. Павел объяснял это тем, что в большой цирковой программе (а суета вокруг современного искусства напоминала ему цирк) требуется частая смена номеров. Так нужно делать владельцам цирка, чтобы зритель не скучал. Конечно, есть предпочтительные номера, которым отводится первое место, но где-то в программе между акробатами и фокусниками выпускают на арену и одинокого жонглера. Мастерство это передается из века в век, никак не меняется, но публика по-прежнему любит, чтобы подкидывали факелы. Они выпускают меня на сцену, думал Павел, как того жонглера в цирковой программе — заполнить паузу между номерами. Они смотрят мой номер — и тут же забывают его, потому что следом идут дрессированные медведи, потом фокусники распиливают девушку пилой, потом моржи танцуют на канате — кто запомнит жонглера? Но зачем-то им надо, чтобы я кидал предметы, и так совпало, что мне как раз нравится это занятие. Я воспользуюсь этим промежутком между чужими номерами. Павел по-прежнему не любил современное искусство; все реже он встречался с художниками и искусствоведами, его мысли и дни были заняты другим. Он проводил дни в мастерской за работой и считал, что ежедневно делает нечто противное — принципиально противное — современному искусству. И, найдя для себя удобное объяснение своему успеху, он пользовался счастливой привилегией: бранил современное искусство и художественный рынок и прекрасно продавал свои картины. Таким образом, сложилось определенное мнение о Павле — считалось, что он человек замкнутый, расчетливый и неприятный, к тому же морализирующий, к тому же живущий так, как ему нравится, — а именно с двумя семьями, и делающий это открыто. Однажды, проходя по выставочному залу, Павел подслушал разговор молодых художников. Молодые люди находились в том блаженном возрасте неведения, когда искусство кажется очищенным от забот рынка и моды, и кажется, что можно выбрать будущую биографию по вкусу, как готовое платье в магазине. Один из юношей сказал: а вот я бы хотел, как Павел Рихтер. Вот человек устроился: делает, что хочет, картины за большие тысячи продает, завел себе три семьи. И все ему с рук сходит. И не зависит ни от кого. Свобода. Другой ответил: а, Рихтер, этот матерый волчина.
Это они про меня говорят, в ужасе подумал Павел, это я устроился.
И вдруг собственная свободная жизнь предстала ему такой, какой и была она в действительности: собранием отдельных неправд, удачно подогнанных друг под друга для удобства употребления. Вот этот набор удобного вранья я и называю свободой, подумал Павел.
Свободы не существует для личного пользования; отдельная свобода не идет впрок. Лишь тогда, когда ты видишь, что другие счастливы и покойны (а это может произойти, если они тоже свободны), тогда и ты можешь полностью наслаждаться свободой. Поэтому стремление выдавить из себя раба и обрести отдельную от других рабов свободу — стремление пустое и ведет к безнадежному существованию.
Неприлично радоваться конфете, если у твоего соседа нет конфеты, непристойно наслаждаться теплом, если твоему соседу холодно, недопустимо быть свободным, если твой сосед несвободен, и невозможно быть счастливым, если твои близкие несчастны. Это простое заключение открылось Павлу только тогда, когда он уже стал взрослым человеком и успел сделать много поступков, нарисовать много картин и всю свою сознательную жизнь до того посвятить (как считал он сам) борьбе за свободу. Чем более свободен ты сам, отдельно от прочих, — тем более зависимы они, и зависят они с момента твоего освобождения от общих обязанностей именно от твоей свободы. Счастье и несчастье Лизы зависело от того, что решит свободный человек Павел, и каждым моментом своей свободы Павел делал ее зависимость все более жестокой. Значит, свобода одного человека может осуществляться лишь в ущерб свободе многих, и называется эта свобода — властью. Так и происходит, когда один человек освобождается от обязательств перед другими, а те еще не чувствуют себя свободными — именно в этот момент то чувство независимости, которое было целью, переходит совсем в иное чувство — в чувство власти.
Если бы все люди могли стать свободными одновременно, думал Павел, если бы каждый, именно каждый из них, вдруг ощутил прилив сил и права — сделало бы это возможным счастье одного свободного человека? Да, только так — освободиться всем и сразу, так надо сделать — и разве отдельный человек, провозглашающий себя независимым, он становится примером для остальных? И он не знал, что ответить. Во-первых, он не мог представить себе, что Лиза захотела бы быть свободной от своих обязанностей — не было у Лизы таких желаний; во-вторых, если бы все сразу освободились от привычных законов и обязательств, то что тогда представляла бы из себя отдельная свобода — от чего она бы освобождала? Именно наличие многих несвободных делает отдельную свободу возможной — именно желание отъединить свою волю от других воль и есть желание свободы. Те, другие, они будут пребывать в цепочке связей и взаимном контроле, но твоя отдельная воля эту цепочку разорвет. И в этот самый момент ты сделаешься превосходящим их — по возможностям и волеизъявлению, и, значит, обретешь власть над ними. И твоя власть (твоя свобода) никогда не будет им, другим, во благо — потому что если они все также ощутят себя независимыми, тогда и твоя свобода перестанет существовать, а значит, ты этого никогда не допустишь. Если бы зависимости от воли другого изначально не было никакой, то не было бы потребности в свободе. Но — и эта мысль все настойчивее возвращалась к нему — не является ли ошибкой противопоставление зависимости и рабства — свободе? Возможно, слово и понятие «свобода» (а стало быть, и стремление к таковой) употребляется здесь неточно. Разве именно свободу обретает человек вырываясь из цепочки зависимостей? Он обретает власть, и, значит, то, что мы называем борьбой за независимость и свободу, — есть борьба за власть. Именно власть и противостоит зависимости и рабству, а свобода здесь ни при чем. Свобода — это нечто иное, совсем иное, и вряд ли можно сказать, что человек освободился, если он обрел возможность не участвовать в долгах и обязанностях закабаленных ближних.