Леонид Сергеев - Вид с холма
Эту легенду он заливал каждый день. Мы-то знали, в мастерской до Вадьки работало двое, и оба уволились по «собственному желанию», но Очкарик все продолжал сыпать угрозы:
— И вас вышибу… обоих… Я слов на ветер не бросаю!..
Очкарик был толстяк каких мало.
— Живот у мужчины, — говорил, — морская грудь. И гордость жены.
Ему перевалило за шестьдесят, он работал в мастерской со дня основания; он старел и мастерская приходила в негодность. Пока я там кантовался, в ней раз пять обваливалась крыша, а стены так и дрожали, когда запускали какой-нибудь двигатель. Очкарик говорил:
— Когда дам дуба, мастерская тоже рухнет. Вспомните мои слова.
Кстати, его слова были скупые, плотные, емкие — прямо кирпичик к кирпичику — скажет так скажет: неожиданно, хлестко, метко; даже от частого употребления его слова не затерались. Да и вообще все достоинства Очкарика были какие-то цельные.
Его жена служила в нашей конторе кассиром. Иногда при всех отчитывала мастера за то, что накануне вернулся навеселе. Она его песочит, а он знай себе напевает что-то, только немного покраснеет. Вадька мне подмигивал:
— Ничего, дома ее прищучит!
На следующий день она и правда приходила тише воды.
— Прошел слушок — они спаялись с шестилетнего возраста, — говорил Вадька. — Очкарик и сам это признал, будто бы еще в детском саду ее в углах тискал.
Как-то после обеда Очкарик кивнул на кассу с горьким презрением:
— Я всю жизнь прожил с этой грубой бабой, но всегда мечтал о нежной женщине и о домишке на природе. Под старость тянет к земле, к цветам, травам, зверью. Такой расклад… Вам, «система», этого не понять. Разве объяснишь парням в цветущем возрасте, что такое старость.
В другой раз после работы мы с Вадькой вышли за ворота станции и стали пялиться на девчонок из соседней общаги. К нам подошел Очкарик и вдруг молодцевато, словно сбросил десяток лет и находится в расцвете сил, разоткровенничался:
— Когда я был вроде вас, тоже на девиц засматривался. А то и давал «левака». Всего изведал… Бывало, сидишь так дома — все путем: комната чистая, жена в кресле вяжет. Лежу себе, понимаете, читаю книжку, вдруг вижу: дружок с девицами гуляет, и сразу, верите, комната кажется тесной, и жена злодейкой, и книжка неинтересной. Дашь тягу, домой вернешься как побитый пес. «Эх, — думаешь, — дома-то как здорово!» А раз, понимаете, влип. Вернулся, жена начала скандалить. Целый год скандалила. Долго я грозился уйти — все не мог решиться, но ведь я — железный человек. Шутить не люблю… Раз пошел за сигаретами и не вернулся. Клянусь. Завел себе новую деваху. Слышал, и она кого-то на стороне подцепила, понимаете. Строгача, конечно, словил по партийной линии… Ну вот, сошлись мы через три года да ревновать к этим годам стали, понимаете? В общем, я всю жизнь делал ошибки: женился не на той, по ошибке стал слесарем… Ну ладно, хватит горло драть. Разбежались по домам, а завтра всем как штык, не опаздывать. Вы ж меня знаете, я в этих делах не шучу.
Жена Очкарика частенько его пилила:
— Чем шляться по стадионам после работы, занялся бы делом, выхлопотал участок. Сколько лет уже обещаешь построить дачу. Хотя бы времянку какую поставил. Член профкома и без участка, где это видано?
А Очкарик все подкручивал гайки, напевал.
— Они жить не могут друг без друга, — говорил Вадька.
Ну, а наш начальник Петр Иванович был мужик что надо — сверкающий вставными зубами, массивный верзила с прямой спиной, туша килограммов под сто. Лицо хитрое, глаза выпученные, не глаза, а линзы: все видел, все знал. А сачок — таких поискать.
Как-то всю нашу станцию послали на картошку в совхоз. Только явились, Петр Иванович сразу в район к первому секретарю:
— Дело пустяковое — надо три машины!
Выделили. В первое утро, не вставая с постели, он дал команду:
— Вы выезжайте на двух машинах. У меня что-то живот болит!
И на другой день болит, и на третий. Я чувствую, он темнит, и как-то утром брякнул:
— И у меня болит.
Он лежит демонстративно, с великой печалью, и я лежу. Все уехали, он метнул взгляд в окно, подмигнул мне:
— Ну как, прошел?
— А у вас?
— Давно. Давай вставай. Здорово ты меня с животом раскусил. На-ка пропусти пятьдесят грамм для согрева, восстанови пульс, да и деру отсюда… Никому не нужно здесь наше присутствие, толку от нас немного. Прикинь, а?!
Приехали мы на машине к пристани (деревня стояла на берегу Волги); подошел пароход, все выходят, объявляют: «Дальше не пойдет!». Мы заходим в кают-компанию, а там икра, коньяк…
— Ну, как живот? — подмигнул мне Петр Иванович. — Капитан-то мой кореш, прикинь, а?! Хочешь жить — умей вертеться… Кстати, как у тебя с деньгами? Смотри, а то подкину до получки.
Через год Петра Ивановича турнули из нашей шарашки, но он быстро устроился директором съемочной группы. Он напоминал локомотив, никогда не теряющий обороты. Как-то его встречаю — шествует при полном параде, обрюзгший, отяжелевший.
— Церковников снимаю, — говорит с несокрушимым спокойствием. — Тихая работенка, и никаких смет. Прикинь, а?! Сколько скажу, столько и отстегивают. И не вякают, а там у вас какие-то бумажки. Полыхаешь! Осточертело! Чего призывать, драть глотку?! Людям надо деньги платить; тогда и работа пойдет, и колымить не будут… А здесь спокойно. Дал команду, и все! Надо уметь жить. Шире смотреть на вещи. Ну и само собой, иметь рычаги. Прикинь!
С тех пор для меня два Петра: Петр Первый и Петр Иванович.
А турнули его из нашей конторы вот за что: как-то осенью прикатил на станцию фургон с какими-то чурками без накладных. Стоял фургон месяц, два. Петр Иванович и скомандовал:
— Вываливайте во двор!
Мы и перекидали их к забору. А зимой звонок из «Большого дома»: «У вас фургон с медными слитками, сейчас за ними приедет машина». Струхнул Петр Иванович не на шутку. Снег разгребаем, собираем чурки, а он все боится недосчитаться. А кому они нужны? Все нашли, одна к одной. Вот только упаковки уже не было, на ней Петр Иванович и подзалетел. Вместе с ним выгнали и дядю Ваню как прогульщика.
В соседнем боксе работал Генка, парень чужак. Шутка сказать — спец по электрооборудованию и не имел ни копейки! Он не подхалтуривал, все делал только по наряду и на совесть. Кое-кто его звал лопухом, а Вадька так просто искренне возмущался:
— Вот чудило! У него чердак поехал, все делает за здорово живешь! Над ним все ржут. В наше время надо быть бульдозером, а он размазня! Гнилые заходы… С его башкой можно стричь такую купюру, а он…
Как-то на станцию пригнали иномарку — ее зажигание нигде не могли починить — пойди разбери там, что к чему. А Генка покопался пару часов и сделал.
— Хороший аппарат, — только вякнул и, обращаясь ко мне, понес: — Машины у капиталистов — фантастика. Что и говорить, красиво гниют, черти.
Генка жил за городом, ходил в засаленных брюках и стоптанных башмаках, всегда с книгой под мышкой (он заканчивал вечерний институт); жил дико, все делал наперекор и держался особняком — вокруг него прямо был непроницаемый панцирь, но на помощь спешил первым. Долго я не мог к нему подступиться, потом все же нашел ходы — сказал, что раньше тоже подумывал о высшем образовании.
— Зря бросил техникум, — откликнулся Генка и предупредил: — Ты от Вадьки держись подальше, у него примитивная мораль. Рано или поздно погоришь с ним. Влипнешь в историю. Он-то выберется, у него связи, а тебе достанется. На станции есть еще пара рвачей. Я с ними из одного котла, но в их игры не играю, и тебе не советую, — и дальше, подхлестывая мое самолюбие: — Ты ж мозговой парень. Вернись в техникум, на вечерку.
— Ну и малый этот Генка, — продолжал недоумевать Вадька. — Совсем другой колер, даже кадров не имеет. Смехотура! Если б еще не поддавал, совсем был бы святым. Только в рамку. Но не поддавать у нас нельзя — не вписался в коллектив, скажут. У нас не выпить сто грамм после работы — преступление. Он не трус, и ослом его не назовешь, но меня считает чокнутым, потому что я волочусь за девчонками. Ну, не чудик? Нельзя сказать, что девчонки его не интересуют, но он относится к нем, как к товарищам, потому они и бросают его. Они, девчонки-то, ведь все с пороком… В прошлый год у него, правда, имелась девчонка — прилизанная брюнетка. Жутко ему нравилась, но так и не состыковался с ней. Все не признавался в чувствах — боялся, даст поворот. Волочил ей из своего пригорода цветы, морковь с ботвой — умора! И все страдал втихомолку. Раз десять направлялся к ее дому, чтоб признаться, и заворачивал с полпути…
Вадька распалялся все больше:
— Генку волнует разная бодяга: что травят природу, да последний кит барахтается у Антарктиды. Как-то ему говорю: «Давай общнемся, выступим с девчонками, юморные кадры есть». А он начал меня лечить: «Кадриться — занятие бездельников. Тебе бы только и держаться за девичьи зады. Лучше б в институт поступил. Ну есть у тебя машина, сделаешь квартиру, а дальше что? Только и будешь думать, как бы что затащить в квартиру». И чего канючит — никак в толк не возьму. Одним словом — гнилые заходы!