Сергей Соловьев - Адамов мост
Говорят, трубит. Ничего подобного. Резкий голос. Так кричала бы птица, будь она ростом с него. Или женщина. Снова наведались. Тянет резину. Отряхивает усы от красной шелухи, шлет сержанта за новым кульком орехов. Над его головой таблица змей, местных, около сорока изображений. Меньше трети неядовиты. В соседней комнате местный музей. Тигр. Точно тот, с которым мы встретились. Чуть выцветший, припыленный, не как на картинках – открытым цветом. Пасть ощерена, голова опущена, взгляд чуть косит к окну, у окна леопард. Ты следы изучаешь, слепки гипсовые. А я глаз не свожу с крохотного слоненка, плывущего в глицерине. Эмбрион, выкидыш. Не крупней человечьего, новорожденного. Где-то кило семьсот-восемьсот. Как у девочки, слабенькой, чуть преждевременной. Глаза открыты, тоненький хобот, как пуповина. Сколько ему? Месяца два, три? Они ж год вынашивают. По одному ребенку. Может, это ее голос был – там, в низине?
Сладили. Русские деньги решили дело. Для коллекции. Плюс тройная плата за номер. Сержант ведет, в лес сворачиваем. Хилтон у них там, что ли? Стемнело. Вынули фонари, идем. Справа лес, зубами скрипит.
Слева луг, огоньки зажглись, плавают, перемещаются. Кто? Олени, говорит, маленькие, пятнистые. Хрюкнуло из обочины. Отпрянули. Кабан в луче, матка, трава кишит малышами. – Не опасно, – сержант говорит, не оборачиваясь, – полудикие. – Что значит полу? – спрашиваю. -
Давно они здесь, – отвечает.
Пришли. Изба в небе, на длинной ноге, на свае, оплетенной лестницей.
Спокойной ночи, говорит, и исчез во тьме. Подымаемся. Вновь этот страх змей вернулся. Тут юг, тут они не ложатся в спячку. Тянешь руку к перекладине, и черт его знает, за что берешься. Еще и таблица та, у полковника, очень кстати. Вошли. Света нет. Воды тоже. Окно без стекла. Избу покачивает на ветру. Из-под ног уходит. Держись за стену. Узкий балкон по периметру, без поручня, все прогнило. Ветви деревьев по избе мажут. Мы чуть ниже верхушек. Как в скворечне. Вниз свечу: матка стоит, роет. Свечу в крону: тявкнула… Обезьяна?
Легли. Дощатый настил и одно одеяло в дырах, изодранное. То есть, скорее, дыры в нитках. Голос твой среди ночи: слышишь? Там, в углу, какая-то тварь роется. Пока нашарил фонарь – стихло. Мешок разорван, печенье сгрызла и полбанана. Чьи зубы? Мангуст? Крыса? Может быть, обезьяна? Уже не спим. В пять на развилке ждет проводник. Бэби его зовут. Местный. Ребенок, что ли, нас поведет в джунгли? Стоим, зябко, зыбкая темень, туман стелется. Идет. Ростом ребенок, голый, тряпка на бедрах, бос, тесак в руке, полуметровый. Потом спросили – сколько ему. Пятьдесят семь. Идем по тропе: он, за ним ты, потом я.
Светает. Он похож на часы песочные, исполинские, этот бамбук, в стекле паутины, патины. Кучи помета слоновьего, свежего. Бэби тычет в него тесаком, принюхивается. Только что, говорит. Там, и сворачивает в сторону. Стадо оленей вспугнули, метрах в пятнадцати.
Тихо идем, с подветренной. Озерцо в чаще. Домик на сваях, каменный, смотровая башня. Вся в проломах, искореженная, сваи согнуты так, что домик висит над водой, как на сухожильях, на арматуре. – Слон, – говорит Бэби. – Очень опасно. Слон и медведь. – А кобра? – спрашиваю. – Да, королевская, очень опасно, не уступит дорогу. Но днем, сейчас холодно. – Третий час ходим. Морочит голову. Знает, где неопасно, туда идет. Ну да, зачем ему? Олени, помет, ревуны в кроне, и хватит. Вышли, расплатились. Нет, спасибо, вечером не пойдем с ним.
Зашли к полковнику. Переселил нас в коттедж, на краю луга, у леса.
Пустой. И ни души вокруг. Вода горячая. Два повара – во флигеле, под заказ готовят. Под чей заказ? Из чего готовят? Откуда они взялись?
Чудеса. Олени стоят на пороге, щиплют. Почему ж сразу не поселить нас здесь? “Читал” – написано на коттедже. Это олени, мелкие, классом ходят по лесу, как школьники. Поели, чуть подремали, взяли фонарь, нож, бинокль, скользнули в лес. Быстро идем, почти бежим, увиливая от дорог. Час назад нас уже вернули – егеря на джипе.
Может, просто совпало так, столкнулись. Не сказать, что они объезжают лес. Сидят на крыльце, едят орехи.
Жуть. Тихая переливчатая жуть тебе снилась. Шахматная доска, а на ней маленькие змейки в виде фигур, живые. Разные, в зависимости от роли. Стоят, в стоечках свитые, ждут руки. Чей ход – твой? Мой?
Сердце колотится. Этот лес почище будет твоего сна. Будто кладбище кораблей на дне, а небо – где-то там, за этой притихшей тьмой с восходящими пузырьками света, с этими нитками его, плавающими меж стволами. И это чувство раздвоенное, близнечное, не опознать, не сладить. То ли это животный страх, то ли предчувствие, интуиция сигналит тебе: не иди дальше. Если первое – преодолей, не бог весть какое усилие. А второе если? Кто из них? Не чувствуем, уже не чувствуем: за руки взявшиеся, танцующие близнецы. Чей ход – мой? твой?
Скальный склон в цветочных узорах. Яркие, крохотные, по швам вскипают, в трещинах запекаются. Вот им где греться, змеям. Пазухи под камнями, щели. Не подходи к ним, не лезь, не дразни судьбу.
Помет. Нет, не кошка, не леопард, ты уже понимаешь в этом. Да, медвежий. А вот и дерево, видишь, кора ободрана, когти. А вон гнездо пчелиное, разоренное, мутный сухой пузырь. Мне кажется, я еще знаю, как выбираться отсюда. Не дорогу, мы ведь идем без троп, петлями, а направление – как бы сверху глядя. Кажется, там, хотя уже не уверен.
Солнце садится, около часа, наверно, еще у нас есть. Ты говоришь: пора обратно, пожалуйста, не надо дальше. Послушай меня. Себя послушай. Помнишь, как было с тигром? – Вот именно, если б мы не пошли тогда, ничего б и не было. Не было б, может, самой важной встречи. Вычти ее из жизни, что останется? – Всё. – Да, всё, по эту сторону. – Не нагнетай, у тебя и по ту хватало. Да, не вычесть, но если б мы еще остались там на те пятнадцать минут, о которых ты так просил в той засаде, в той уши закладывающей тишине, в том помертвевшем воздухе, где каждая жилочка билась и замирала: сейчас, сейчас случится… А ты сказал: сиди, не дыши, – и перешел ниже по склону, ближе, и потеряла тебя из виду. И только чувствовала этот гул в себе, как под проводами стоишь, белый тяжелый гул, эту тихо вползающую в тебя неотвратимость. Сижу и в ладонь смотрю: как крапивой обожжена, зудит, ноет, будто линии там шевелятся. И вдруг этот рев – тигриный, рядом совсем, там, где ты, там, куда перешел по склону. Будто дерево, огромное, вековое, переломилось с хрустом, такой звук, и не где-то там, а во мне, и еще, еще раз, сижу и взгляд не могу отвести от ладони, дрожу, встать пытаюсь, ноги подкашиваются. Всё, думаю, всё, и не чувствую этих слов: всё, смерть, ты, я… Ничего нет, тишь, такая вдруг тишина, что в ней и быть ничего не может, ее и нет, жизни. Нигде, ни в чем. Пелена, и в ней, в пелене, ты, и в пасти его твое горло, выронил, лапа, клыки в крови, дышит, и ничего нет, это складки ее, пелены, шевелятся, распрямляясь. Иду – туда, где нет ничего, где все кончено. Иду, продираюсь сквозь заросли, всё в шипах, не чувствую, кровь течет, а слез нет, не чувствую. Еще шаг, два и – что? Прыгнет? Пусть. Ничего не чувствую, иду и ладонь, правую, вот так держу, несу ее перед собой, Взроня, зову, Взрошечка… И себя не слышу, зубы сцепились, разжать не могу. Вижу тебя, как ты стоишь, из куста вырос, тише, мне шепчешь и машешь рукой, чтобы я пригнулась, села. Села, и ты исчез.
Пелена, складки, это душа твоя еще здесь… Сижу и смотрю на куст. А ты подходишь, садишься рядом. “Слышала? – говоришь. – Задрал оленя.
Ближе, чем тот куст. Я как раз шел туда. Еще, думаю, пару шагов, и сяду. И вдруг этот рык, хруст, рев предсмертный, и стихло. Стал, не шелохнусь, прислушиваюсь. В этих зарослях ни черта не видно. Давай,
– говоришь, – чуть пониже спустимся. Это еще не конец, – говоришь, – я чувствую”. И если б я не уговорила тебя уйти оттуда, помнишь, чуть ли не вымолила, – кто знает, чем бы это все окончилось. – Да, – говорю, – кто знает. Но здесь другое…
И будто лес прислушивался, все тесней окружая нас, пока мы говорим, все глубже входя в чащу, – хруст, топот, шатнулись ветви, распахиваясь: стоят, двое, огромных, в белых чулках, в шубах, пар изо рта, и – нет их, трещат кустами. – Кто это был? – спрашиваешь, переводя дыханье, все еще сжимая мою руку. – Вот те на, – говорю, – я-то думал, что в Индии их нет, бизонов. – Ну вот, – теребишь меня за руку, – теперь уже всё, да? Домой, смотри, темнеет.
Домой, а куда – ни тропы, ни света. Хоть бы холм, оглядеться чтоб, так нет, ручей, пересохший, почти бежим, перескакивая с камня на камень, вниз, туда, где еще темней и, кажется, все дальше от дома.
Луна взошла, тонкий серп. Темень. Сели у чаши каменной, вода чернеет на дне. Оленья тропа к водопою, вся в следах. Валуны, мшистые, друг на друга лезут, креня деревья, щемя ветви. Сидим, выключили фонарь.
Синие огоньки танцуют в воздухе, плавают у лица. Синие, а то оранжевый проплывет, белый. И нитку тянет святящуюся за собой. Будто плавкий капрон. Сидим, обхватив колени, будто висим в небе, живом, звездном. Сейчас разведем костер, два, наверно, чтоб между ними лечь. Хотя вряд ли. Вряд ли уснем. Может, по очереди? Когда в эту тьму смотришь, что видишь? Кобру, к огню скользящую, приподняла голову, высматривает, чуть влево, вправо, фитилек во рту. Да, и черного леопарда. Киплинг, кстати, где-то в наши края перебрался, один жил на склоне лет, в предгорье Гималаев. А начинал в Патне, служил в газете. Тише, слышишь? Машина. Мазнула фарами по листве.