Макар Троичанин - Кто ищет, тот всегда найдёт
— Раздевайся.
— Совсем? — спрашиваю упавшим голосом, понимая, что они не хотят марать одежду, которая ещё пригодится другим страдальцам.
— Ты думаешь, тебя позвали за этим? — улыбаясь и искоса поглядывая на женщину, прикрытую целомудренными одеждами, спросил от окна Жуков. Но та не посчитала нужным огрызнуться на сальные завывания кобелиной стаи и молча ждала. Я кое-как дрожащими руками спустил штаны, вылез из них, оставив на полу, легко выскользнул из балахона, бросив там же, и замер в ожидании следующей команды. Должны подбрить шею, чтобы видно было, куда всаживать топор.
— Ложись.
Оглянулся на катафалк, покрытый холодной клеёнкой, и невольно съёжился и от его холода, и от форточной струи, и до того стало жалко себя всего, а не только колено, что впору выброситься в закрытое окно или покончить с собой одним ударом коротенького ножичка, приготовленного на столе.
— Могли бы предупредить, я бы одеяло захватил.
Иваныч совсем развеселился, подошёл ближе.
— Сейчас мы тебя согреем, — и зовёт парня: — Арсен, готовь заморозку.
Подошёл кучерявый Арсен, внешностью смахивающий на тех, что торгуют фруктами на рынке, осторожно, по-женски, взялся за мою больную ногу, приподнял, подложил что-то, а потом привязал к столу, чтобы я не удрал. Молодой ещё совсем, на мне учиться будет. Наверное, подрабатывает, когда торговля не идёт. Размотал бинт, осторожно отодрав последний кусок, принёс шприц и стал всаживать раз за разом вокруг колена, а сестра смилостивилась и накрыла меня до подбородка простынёй. И за это спасибо, а то совсем превратился в окоченевший живой труп. Смотрю, Жуков подошёл к раковине, руки моет, как перед обедом. Утром, грязнуля, забыл умыться. Протягивает сестре мытые лапы, а та ловко так, в один приём, натягивает на них резиновые перчатки. Подумаешь, чистюля! Боится моей трудовой кровью замараться. После него и торгаш моется, и ему сестра перчаток не пожалела. Разговаривают между собой на своей медицинской абракадабре, договариваются, как меня угробить, а я затаился под простынёй, даже глаза закрыл, чтобы не увидели. Может, забудут.
— Как ты? — окликает вдруг, найдя меня, Иваныч. — Чувствуешь что-нибудь? — а у самого в руке большущая игла.
Ничего не чувствую. И вдруг меня словно током ударило: откромсали, пока я прятался с закрытыми глазами, загипнотизировали и отбабахали. Хотел приподняться, чтобы убедиться, а он придерживает грудь, не пускает.
— Закрепи его, — приказывает сестре, та щёлк-щёлк замками, и я в капкане, хоть вторую ногу режь. — Ты как относишься к виду крови? — спрашивает у меня, сверкая глазищами, в которых так и играют кровавые чёртики.
Замер, еле-еле лепечу, стараясь сдержаться и не трястись чересчур, а то катафалк сам собой уедет.
— К чужой — нормально.
Иваныч отмяк: у него, вероятно, такое же отношение.
— А к своей?
— Свою жалко, — мычу, не понимая, чего он от меня хочет.
— Тогда лежи и не смотри, — смеётся, рад, что я привязан. — А ты мне нравишься, — польстил.
А я себе — нет.
— И вы мне тоже… пока.
Он, довольный, захохотал.
— Постараюсь, — говорит, — не изменить твоего мнения.
Я тоже на это надеюсь и замолкаю, видя, что они склонились над моим коленом, и боясь, что, отвлёкшись, могут перепутать больную ногу со здоровой. Особенно этот, с рынка. Иваныч что-то делает с моей отсутствующей ногой, непонятно бормочет по-медицински, кучерявый суетится рядом, мешает, а сестра всё подаёт и подаёт разный инструмент, и мне страшно, что его не хватит. Не знаю, сколько это продолжалось, но только вижу, Жуков взмок, сестра то и дело вытирает ему потный лоб, да и я почему-то согрелся под простынёй и вдруг услышал:
— Перекурим? — Жуков предлагает помощнику, задирает полу халата, достаёт из кармана брюк сигареты, и оба отходят к открытой форточке. Закуривают и, жадно затягиваясь, выпускают дым в форточку, но он возвращается в комнату.
У меня даже челюсть отвалилась. О чём они думают? Хуже и безнадёжнее я не чувствовал себя даже на скале. Человек, нужный геологии, умирает с растерзанной ногой, а они спокойно дымят! В операционной! Я буду жаловаться в Красный Крест… в ООН. Ага, испугались? Заплевали окурки, выкинули в форточку и возвращаются к непосредственным обязанностям.
Больше ничего экстраординарного не случилось, и скоро я на победном лафете вкатился в родную палату. Жалко, что похвастаться было некому — все спали, а часы, оставленные на спинке кровати, показывали начало десятого вечера. Терять счастливое время на сон не хотелось. Я с любовью пощупал ногу — на месте. Хорошо бы запеть, завыть негромко, рассказать, как было, но всем моя эйфория до лампочки, и приходилось сдерживаться, разрушая и без того надточенную нервную систему. Вдруг в колене появилась нарастающая боль, и я не на шутку испугался, что Иваныч с похмелья и перекура что-то перерезал не то и зашил не там и вообще не доделал, как это у нас водится, сляпал кое-как и поспешил отчитаться.
— Всё прошло хорошо, — сказал мне после операции.
А где тут хорошо, когда боль невыносимая! Сейчас встану и пойду обратно — пусть доделывает. Сегодня не конец квартала. На гипс и то пожмотились. Наложили какие-то шины-палки, замотали кое-как и терпи. Наверное, план по гипсу выполнен, ничего не осталось. А как хорошо бы было, если б сделали как у Петьки с рукой — торчком вперёд. Спать, правда, с торчащей трубой неудобно, пришлось бы в одеяле дырку делать, зато удобно открывать дверь. Чёрт, болит, однако! И Ксюша где-то телится! Прикемарила где-нибудь в темном уголке.
У нашей дежурной сестрички замечательное свойство: только вспомнишь — она тут как тут. Как сейчас. Входит вслед за шприцем в поднятой руке, наполненным какой-то мутью, и прямиком ко мне.
— Штанину задери.
С удовольствием! На всё готов, чтобы боли отстали. Вколола выше колена, успокаивает:
— Наркоз уходит, будет больно. Я тебе обезболивающие инъекции буду делать через каждые два часа.
— Хочешь из меня дуршлаг сделать? — спрашиваю огорчённо.
— Тогда терпи, — отвечает сухо, — скорее заживёт.
— Всё, — соглашаюсь решительно, — отказываюсь от твоих уколов, — и когда она подходит к двери, говорю вслед: — На всякий случай приходи ещё разок, чтобы я подтвердил своё решение.
Она ничего не ответила и ушла, а я испугался, что больше не придёт… Наступила самая ужасная ночь за всю мою сознательную жизнь, если не считать редких ночей в детстве, когда я переедал с вечера дефицитных фруктов. Я спал и не спал, то ли был в сознании, то ли бредил в полусне, сам не пойму. Ксюша, молодец, всё же пришла и вколола облегчающую муть, а я снова уговаривал её не тратить без вины дорогой сон и очень надеялся, что она не послушается. Так оно и было, так мы и продежурили с ней около моей боли всю длиннющую ночину до самого шестичасового витаминного втыка в зад, что я принял безо всякого впечатления. Петька с Алёшкой дрыхли без задних ног, лишь недовольно ворочаясь во сне, когда приходила моя спасительница, и я их ненавидел. А после витаминизации слегка полегчало и тоже удалось ненадолго забыться по-настоящему, пока не разбудили шумы рванувшего в столовку покалеченного братства.
— Живой? — спросил, зевая до слышимой ломоты в скулах, Петька, пожалевший, наверное, сорвавшейся выпивки на поминках.
— Почти, — отвечаю, злясь на него и на весь мир за то, что не выспался, привыкая к новой боли. Не к той, что тревожила опасными ассоциациями и неведением, а именно к новой, ободряющей боли заживления и выздоровления. Так я себя понимал и так стал привыкать жить, а когда вновь пришла бедная, не выспавшаяся Ксюша, — вот почему она такая дремотно-меланхоличная — решительно и бесповоротно отказался от инъекционного допинга. Когда становилось совсем невмоготу, вставал и бродил, скрипя зубами, по коридору, не видя никого и ничего.
В начале десятого заявилась чистюля Ангелина. Лицо гладкое, непроницаемое, ни одной оживляющей морщинки, стянутое вырабатываемой в неумеренном количестве злостью, колпак аж сияет холодной искристой неприступностью, и прямо с порога ко мне, ставшему любимчиком.
— Спаситель твой бросил тебя, сбежал в командировку, — и чуть не взвизгнула от негодования: — Почему я должна за кого-то уродоваться? — голос напряжённо зазвенел, вот-вот всё-таки сорвётся. — У меня и своих хватает!
Я плохо переношу людей нервных и несдержанных, раздражённых с утра, мне их всегда жалко. К тому же убеждён, что с кем утром столкнёшься, от того на целый день и наберёшься, и потому, заботясь о собственном драгоценном самочувствии, спешу успокоить несчастную врачиху:
— Со мной не надо уродоваться. Я сам вылечусь, — но не спешу оглоушить своим ночным решением, чтобы внезапной радостью не навредить ей, печальной. — Мы с Ксюшей меня вылечим. — Ксюша, смотрю, согласно и сонно улыбается, а Ангелина, истратив теснящий запал, успокоилась, подошла и коротко велела: