Баха Тахер - Любовь в изгнании / Комитет
Это был редкий случай, когда я заговорила. Вообще в те дни я почти все время молчала — лежала в постели молча, с открытыми глазами, а Альберт сидел на своем месте, в углу, пил и делал вид, что читает. Иногда мы за целый день не обменивались ни единим словом, ничего не ели и даже не вспоминали о том, что не ели. Отец приходил к нам почти каждый день, приносил еду, сам прибирался в комнате, мыл тарелки и чашки и выговаривал нам: «Почему вы не проветриваете комнату?». Мы бормотали какие-то извинения, оправдания, умоляли его не тратить силы понапрасну, мы сами как раз собирались навести порядок в доме и т. д. Он нас не слушал. Отец был единственным, кто не потерял самообладания. Человек, только что принявший решение выйти на пенсию, вновь превратился в сердитого молодого человека, бойца. Он намеревался разыскать тех парней и привлечь их к суду. Он взял на себя обязанности полицейского, следователя и адвоката. Однажды он потребовал, чтобы я пошла с ним в университет, чтобы опознать одного из нападавших на нас — он установил его но приметам, которые я описала. Я сказала, что не выйду из дома, и попросила его успокоиться и предоставить это дело полиции. Ведь ребенка все равно не вернуть. Отец дал мне пощечину, вытащил из постели, заставил одеться и вытолкал из дома. На этот раз он твердо решил выиграть дело, и действительно выиграл — впервые. Он разыскал всех нападавших и привлек к суду. Его речь на суде была очень сильной и доводы неопровержимыми. Дело завершилось тем, что троих посадили в тюрьму, и люди восприняли приговор с удовлетворением. Отец настоял также на том, чтобы мы возобновили учебу и сдали экзамены. Каждый вечер, закончив работу в своей конторе, он приходил к нам, желая удостовериться в том, что мы, по крайней мере, сидим над раскрытыми учебниками. Не знаю, каким образом мне удалось сдать сессию, но Альберт провалился.
Мне было стыдно за свой успех, за то, что у меня есть отец, готовый ради меня на все, в то время как Альберт один, и у него нет ни семьи, ни родственников в этом ненавидящем его городе. Я начала приходить в себя. Нет, окончательно я не пришла в себя до сих пор. С кровью, которая вытекла из меня в ту субботнюю ночь, ушло нечто, что уже никогда не вернется. Появилась другая Бриджит. Первое, что я заметила в себе, — поэзия перестала меня трогать. Я больше не просила Альберта, как постоянно делала это раньше, читать мне стихи. Да он и сам их не читал — ни стихи, ни что другое. Просто сидел дома и пил. Я испробовала все средства. Ходила к его друзьям-африканцам, просила их чаще приходить к нему, выманивать его из дома, заставлять писать, как и прежде, статьи против Масиаса. Я даже пошла к Мюллеру и попросила его занять Альберта работой в его ассоциации — проблемами африканцев, прав человека — в надежде, что Альберт все же придет в себя. Мюллер навещал нас, вел разговоры с Альбертом, но тот либо молчал, либо насмешливо улыбался, либо с притворной серьезностью вступал с ним в спор. Но однажды почти шепотом сказал:
— Послушайте, если я не смог защитить своего ребенка, то как я смогу защищать других людей?
— Защищая детей других людей, вы защитите своего будущего ребенка, — возразил Мюллер. — Мы не изменим мир за сутки, но нужно работать. Если вас оскорбили, почему вы должны мириться с этим?
Каждый раз, приходя к нам, Мюллер повторял свои высокопарные речи. В конце концов Альберт вставал и выходил вместе с ним, выходил, как я понимала, лишь для того, чтобы выпроводить его. А тот, другой, ребенок, о котором пророчествовал Мюллер, так и не появился. Скорее всего, ни Альберт, ни я и не желали его появления.
Потом Альберт прочно засел дома, прекратил ходить к Мюллеру и к кому бы то ни было. Африканские друзья также перестали нас навещать, очевидно, он им надоел. Он просто сидел и пил до потери сознания. Летом я устроилась на работу, чтобы заработать на жизнь и скопить денег на оплату следующего учебного года. Альберт не работал, он жил на средства, ежемесячно присылаемые ему родными, которые эмигрировали в Испанию после прихода к власти Масиаса и сумели вывезти часть своих капиталов. Из этих же средств он оплачивал учебу и всегда строго следил за тем, чтобы наши совместные расходы не превышали получаемой им суммы. Он не разрешал мне ничего тратить на хозяйство и не хотел, чтобы я обращалась за помощью к отцу. Теперь же своих денег ему едва хватало на неделю беспробудного пьянства, и он не стеснялся просить деньги у меня. Я пробовала отказывать, надеясь, что он бросит пить и вернет себе человеческий облик, но он плакал, умолял, обещал, что это в последний раз и что он завтра же начнет искать работу. Дальше обещаний дело не шло, и я даже стала замечать, что пропадают деньги из моей сумочки. Я спросила его, куда они деваются. Он все клятвенно отрицал и изображал оскорбленную гордость.
Однажды, возвращаясь с работы, я еще на лестнице услышала громкие голоса в нашей комнате, а войдя в нее, застала там всех его африканских друзей. Они стояли вокруг Альберта, совершенно пьяного и сидевшего с низко опущенной головой, как всегда в подобных случаях. Друзья ругали его на чем свет стоит и не обратили на меня никакого внимания. Один из них схватил его за шиворот и приподнял, говоря:
— Отвечай же!
Но Альберт молчал.
Я стала пробиваться к мужу, спрашивая, что случилось.
Кто-то гневно крикнул:
— Этот пес, этот предатель написал письмо Масиасу! Признавайся, ты сделал это?
Я, как и все, уставилась на него, ожидая ответа. Он долго молчал, переводя взгляд с одного на другого, потом, глядя на меня, медленно и спокойно, прежним голосом Альберта сказал:
— Я никого не предал.
Снова стал обводить всех нас взглядом больших покрасневших глаз и вдруг разразился смехом:
— Вы ведь счастливы здесь? Отвечайте! Вам здесь хорошо живется, и поэтому вы не хотите возвращаться туда?
Сказав это, он сплюнул, и тогда один из них ударил его по лицу. А другой, зло глядя на меня, крикнул:
— Эта европейка всему причиной!
Но его схватили и увели из комнаты. Все вышли, бормоча извинения. Но сама-то я знала, твердо знала, что он прав.
Да, всему причиной эта европейка.
* * *Я долго носил в себе все, что рассказала в тот вечер Бриджит в ее японской комнате. Когда она закончила была уже глубокая ночь, но она все продолжала сидеть на ковре. Распущенные волосы почти полностью закрывали ее лицо. Не поднимая головы, она сказала:
— С чего это я разговорилась? Много лет молчала, а тут вдруг почувствовала необходимость высказаться. И ведь мне не стало легче. Наоборот, вся старая боль вернулась. Зачем же нужно было рассказывать?
Медленно подняла голову:
— Простите меня и не оставляйте одну.
Но я оставил ее. Я повел себя, как тот самый случайный попутчик, который в поезде выслушивает откровения соседа. Потом я часто встречал ее по вечерам в обществе Ибрахима и Мюллера, пока оба не уехали, и ни словом, ни взглядом не напомнил ей о той ночи признаний. Не вспоминала о ней и она. Мы оба были заняты Ибрахимом. На аэродром проводить его она не приехала. Мы с Ибрахимом крепко обнялись на прощание, у обоих выступили слезы. Наша вражда не просто стерлась — после того, как мы обнажили друг перед другом свои раны и шрамы, между нами возникла искренняя, глубокая дружба.
С аэродрома я поехал прямо в кафе и там встретил ее. Не знаю, была ли это случайность или она, уже зная мои привычки, ожидала меня там.
Я ни о чем не спросил ее, но после этого мы стали встречаться каждый день, в полдень. Ни я, ни она ни разу не пропустили встречу. Виделись даже в выходные дни. Не назначали свидания и ни о чем не договаривались, но, выходя из моей машины у своего офиса, она говорила мне «до свидания», и мы оба знали, что завтра, в обычный час встретимся в кафе.
В те дни говорил больше я. Как и она, я не знал причины этой неодолимой потребности открыть перед ней всю душу нараспашку. В нашу первую встречу, тем вечером, желание высказаться возникло у нее. В наши полуденные встречи подобное желание одолевало меня. Я рассказал ей нашу историю с Манар, как сам ее понимал. Рассказал даже то, чего не мог сказать ни Ибрахиму, ни кому-либо другому и что мучило меня днем и ночью. Рассказал так же просто, как и она поведала мне свою историю, в один присест и без колебаний. И так же не почувствовал облегчения. Просто, пришла моя очередь говорить.
Желая убедить себя в том, что происходящее между нами не есть любовь, я перебирал в душе многие варианты объяснений: нас роднит любовь к поэзии во времена, когда поэзии нет места в мире… Живя на чужбине, в одиночестве, я ищу в ней замену своим детям… Я испытываю к ней жалость из-за всего, что ей довелось перенести… Несмотря на разницу в возрасте, мы друзья, нас сблизила чужбина… Все это было правдоподобно, но какой-то чертик внутри меня ехидно посмеивался.