Манес Шпербер - Как слеза в океане
— А вы знаете, что я член социал-демократической партии?
— Знаю. Но ведь и вы знаете, что социал-демократы бороться не хотят и не будут.
— В этом я не вполне уверен.
— И будете дожидаться победы Гитлера, чтобы увериться вполне?
— Я ничего не обещаю, но друга вашего приму.
— Мне этого достаточно, Рубин.
— Вы уже уходите?
— Да, уже поздно. К тому же мне завтра рано вставать, а обычно я сплю долго.
— Эди, я провожу его, — сказала Релли.
— Всего доброго! — сказал Дойно, пожимая руку Эди. — Мне хотелось бы встретиться с вами в другой обстановке. Мы могли бы о многом поговорить, о вещах настолько важных, что важнее их когда-нибудь, наверное, ничего не будет. Я мог бы многому у вас поучиться.
— Нет, это я мог бы у вас многому поучиться, — ответил Эди с теплотой в голосе, которой и сам от себя не ожидал.
2Стоянка такси была близко, они почти подошли к ней, но до сих пор не обменялись ни единым словом. Она немного отстала; он заметил это и извинился, — наверное, она еще помнит, что он любит ходить быстро.
— Да, — ответила она.
Мостовая была влажной, прошел дождь, и теперь дул холодный ветер с Дуная. Сжав губы, она ждала, чтобы он заговорил. Наконец он сказал:
— Здесь ничего не изменилось. Смотри, даже булочник, и тот до сих пор «поставщик императорско-королевского двора».
Неужели это все, что он может мне сказать, подумала Релли.
— А Матильда по-прежнему ненавидит меня, как будто за это время ничего не произошло. Она единственная осталась верна своему чувству. А может, это потому, что ненавидеть легче, чем любить.
— Почему ты считаешь, что ненавидеть легче? — запальчиво спросила Релли.
— Почему? В частности, потому, что для ненависти причины всегда найдутся. К тому же тот, кого ненавидят, то и дело добавляет к ним новые или закрепляет старые. А любовь сама уничтожает свои причины, как пламя — солому.
— Всегда?
— Если возлюбленный умирает слишком рано, эти причины могут сохраняться долго. У могилы любовь иногда может жить вечно — у покойников тут, так сказать, самые высокие шансы.
— Мы уже пришли. Стоянка здесь, за углом, — сказала Релли.
— Хорошо, давай теперь я провожу тебя обратно.
— Спасибо! — Все равно, подумала она, попрощаются ли они сейчас или позже. Он для нее — чужой человек. Теперь, когда они остались вдвоем, он открывает рот лишь затем, чтобы произнести очередную остроту. Они медленно пошли обратно. Она почувствовала его взгляд, но не повернула головы.
— О чем ты хотела меня спросить?
Она не ответила. Он знал, о чем она хочет его спросить, и знал также, что теперь, раз уж он пришел — все равно зачем, — он должен ей ответить. Конечно, теперь это уже не имеет значения, и она это знала. Но чувствовала, что ей необходимо, чтобы он начал оправдываться, а она бы ответила, что теперь ей все равно, теперь она жена другого. И рассказала бы ему об Эди, который ее спас. Но он молчал. Она сказала:
— Ты тогда просто бросил меня. Причем я не сделала ничего такого, что заставило бы тебя уйти именно в тот вечер, именно в тот четверг и навсегда. Ты же знал, что… ну, в общем, что это могло для меня плохо кончиться. Что я тебе сделала, почему ты подверг меня такой опасности?
— Ты прекрасно знаешь, что я могу ответить на все эти вопросы. Ты знаешь это и, наверное, не забыла, что наша совместная жизнь была лишь напрасным мучением.
— Почему? — не сдавалась Релли. Она остановилась и посмотрела ему в лицо.
— Почему? — задумчиво переспросил Дойно. — Почему? Возможно, потому, что я слишком мало любил тебя, а ты — только не обижайся, — ты меня вообще не любила.
— Так ты до сих пор считаешь, Дойно, что я не любила тебя?
— Да, и сегодня уверен в этом так же, как тогда. В своем стремлении целиком завладеть мною ты даже себе не могла признаться, лишь принимая его за любовь.
— Да, я хотела завладеть тобою, потому что безумно любила тебя. Ведь это же правда! Подумай хорошенько и ты сам с этим согласишься!
Он промолчал. Видимо, боялся вновь начинать старый спор. Релли заметила, что и ей это ни к чему. Он прав, все было напрасно. А главное — то, в чем он сам признался только что: он ее не любил.
Они снова пришли к стоянке — и опять повернули обратно.
— Ладно, оставим прошлое. Скажи, Дойно, ты теперь счастлив?
И поскольку он не отвечал:
— А твоя жена — она счастлива?
— Нет, она со мной не счастлива. Ей не хватает надежной, сытой повседневности. А она-то все и определяет.
— И ты так спокойно говоришь об этом? Может быть, ты просто смирился?
— Может быть.
— Это тебе не идет. Кажется, я начинаю в тебе разочаровываться.
Она рассмеялась. Почувствовав, что напряжение спадает, она рассмеялась снова — весело, свободно. Она знала, что теперь могла бы рассказать ему все, страх прошел, да и робость тоже. Теперь она могла бы высказать все те резкие, обличающие слова, которые столько раз говорила ему в своем воображении. Но ей это больше не нужно. Если уж сказать что-то, то, пожалуй, одну-единственную фразу: «Неужели, пока ты говорил мне все эти глупости, тебе ни разу не пришло в голову, что я люблю тебя, как и прежде любила, а новое здесь только одно: мне не нужна твоя любовь, ты мне не нужен».
Но едва она успела начать эту фразу, как перед ней предстала Матильда.
— Вы что же, всю ночь будете гулять в этом холодном резиновом плаще, когда уже так свежо? — возмущенно закричала Матильда.
Релли прошла с Дойно еще несколько шагов. Спросила, протягивая ему руку, скоро ли он опять будет в Вене.
— Не знаю. Думаю, нет. Предстоят крупные события.
— Революция?
— Нет. Возможно, все начнется с контрреволюции и ее поражения.
— А если она победит?
— Тогда мы действительно скоро увидимся — или уже не увидимся никогда.
— Прощай, Дойно. Не забывай меня.
— Я и не забываю. Прощай.
Глава вторая
1Улочка была узкая, но шумная. Дойно встал и высунулся в окно: небо голубело, воздух слегка дрожал, день обещал стать душным и завершиться грозой. Дойно казалось, что нигде не страдают от жары так, как в этом городе. Он знал, что ошибается, — впрочем, почти все, что он думал о городе, было верно только отчасти. Это был его город, здесь он вырос. Он знал его слишком хорошо, как знают женщину, которую больше не любят, и все, что он говорил о нем, было так же фальшиво, как автобиография: в его оценках говорила юность. Он еще не так стар, чтобы полюбить город, и слишком далек от него, чтобы хоть что-то простить ему.
Я буду ждать вас в обычный час в любой день, когда бы вы ни пришли, говорил профессор. «Обычным» этот час стал тринадцать лет назад. В половине девятого утра, после того как со стола убирали завтрак, он хотел видеть у себя своего ученика, «гордого Диона»[25], как он его называл.
Однако в этом коротком письме, где профессор вызывал его к себе в обычный час, как только пути снова приведут его в Виндобону[26], вместо привычного «мой милый гордый Дион» впервые стояло сухое и далекое: «Дорогой Денис Фабер».
Значит, старый Штеттен злился. И все же в обычный час он, вероятно, снова приветствует его словами: «Я чувствовал, что вы сегодня придете». Профессор не лгал, он действительно ожидал его каждый день.
Было еще очень рано; Дойно пообещал себе, что на этот раз биографической прогулки не будет, что камни мостовых не превратятся в памятники истекших лет, что углы улиц, скамейки в парке и трамвайные остановки не станут началом бесконечной цепочки воспоминаний, которыми сковывает человека его прошлое.
Неужели в городе с тех пор ничего не изменилось? Увы, нет — и слава богу! Вена останется Веной, как по-прежнему распевают завсегдатаи винных погребков, и ведь она действительно все та же, эта чертова Вена. Но была и другая, которую Дойно любил. И говорить об этом боялся — так велика была его любовь к ней.
Профессор Штеттен был частью той, другой Вены — как Венский лес, как церковь миноритов, как площадь императора Иосифа и рабочие районы за зеленым поясом. «Если старик умрет, умрет и частица той Вены, которая живет в моей душе».
Теперь этот худенький, небольшого роста человек с выкрашенной в черный цвет сединой, огромными усами и маленькими глазками, детская голубизна которых придавала самым ироничным его высказываниям безобидный оттенок, историк и философ барон фон Штеттен больше не интересовал горожан, однако были времена, когда каждое публично сказанное им слово вызывало скандал — даже если и в самом деле было безобидным, служа лишь введением к последующей речи или извинением по поводу предыдущих высказываний.
Второй сын в чрезвычайно приличной и добропорядочно-незаметной семье крупного чиновника из старого дворянского рода в начале своей академической карьеры — а было это еще в конце прошлого века — казался всем эдаким умником-недотепой. Однако вскоре выяснилось, что он отнюдь не по наивности задает свои провокационные вопросы и высмеивает освященные традицией взгляды и институты, даже издевается над ними, что он отнюдь не по глупости нападает и на противную сторону — на приверженцев обновленческих реформ. Он бросает вызов всем и вся просто потому, что это доставляет ему удовольствие, говорили одни; потому, что хочет выделиться и прикрыть тем самым свою научную несостоятельность или лень, а заодно привлечь побольше публики, считали другие его коллеги. К ним присоединялось большинство остальных, когда нужно было голосовать против избрания его деканом.