Манес Шпербер - Как слеза в океане
Дойно по-прежнему еще молчал. Эди, снова начиная терять терпение, сказал:
— Если хотите, давайте вообще оставим эту тему. Я понимаю, вы тут мало что можете сделать. Ваша задача — восхищаться всем, что там происходит, и защищать это от любых нападок.
— Это верно, — подтвердил Дойно, — мы тут действительно мало что можем сделать. Но подумайте, Рубин, может ли быть иначе?
— Не надо, — воскликнул Эди, — только не надо опять этих «диалектических» объяснений. Мне достаточно вашего признания — пусть оно станет концом, а не началом нашего спора.
— Пусть. Но раз уж вы заговорили о Горенко, давайте я расскажу вам, что мне известно о его деле. Я не говорил, кстати, что хорошо его знаю?
— Нет, — удивленно воскликнул Эди. — Что же вы до сих пор молчали? Рассказывайте!
Дойно с необычной для него обстоятельностью стал рассказывать о своей первой встрече с Горенко:
— Он так и стоит у меня перед глазами — всякий раз, когда я о нем думаю: высокий, плечистый, огромный череп гладко выбрит, белая рубашка мелькает за кустами. Казалось, что он притягивал лунный свет, что тот следовал за ним во время этой пляски в лесу, — гармошка и веселые прихлопы, которые должны сопровождать этот танец, звучали, видимо, только у него в ушах. Но, глядя на него, мы тоже верили, что слышим их. Он был так счастлив, что мне даже не хотелось спрашивать отчего. Потом, позже, я понял: он был счастлив оттого, что у него недавно родился второй ребенок и Елена, о которой думали, что она не выживет после тяжелых родов, жива, здесь и видит, как он пляшет. Быть счастливым — это трудное искусство, мало кому доступное; у Горенко это получалось само собой.
В тот вечер мы, несколько партийцев, были у него на даче. Это было в трудном тысяча девятьсот тридцатом году, когда даже самые великие надежды, с которыми нас встречали повсюду в стране, угнетали нас, как тяжкий груз, как обещания, от которых зависит все, но выполнить которые невозможно. И тут мы увидели, как он пляшет в лесу, и поняли, нет, почувствовали без слов: такие, как Горенко, доберутся до противоположного берега, даже если придется на коне пересекать океан. Да, таким я его видел в последний раз.
— Ну, и что дальше? — нетерпеливо спросил Эди.
— В октябре тысяча девятьсот тридцатого года ГПУ в ходе крупномасштабного расследования установило, что Иван Гаврилович Горенко, член партии с июля тысяча девятьсот семнадцатого года, поддерживал связь с оппозиционерами, как исключенными из партии, так и скрывавшими свою сущность; что двоих из них, кем-то предупрежденных и вовремя скрывшихся, он укрывал у себя на квартире, а одного под вымышленным именем даже взял на работу к себе в лабораторию. Сначала Горенко не желал отвечать ни на какие вопросы, но показания его жены, а потом и очная ставка с ней дали следствию неопровержимые улики. Тогда он кое в чем сознался. Но раскаяться не пожелал и до конца стоял на том, что совершил преступление не по политическим мотивам, а исключительно из чувства дружбы к обоим оппозиционерам, хотя и знал, что они стали классовыми врагами. Из партии его исключили, и дело было передано в органы. В январе этого года Горенко обратился из тюрьмы к ЦК. Он сделал подробное признание, назвав поименно всех друзей и знакомых, когда-либо допускавших высказывания, из которых можно было сделать вывод об их оппозиционном отношении к партии, ее политике и руководству. Кроме этого — достаточно полного — признания, он написал еще заявление, в котором признавал свою вину, клялся в верности партии и обещал в дальнейшем служить ей с еще большим рвением и безоговорочно выполнять все указания руководства. Ввиду полного признания вины, а также заслуг Горенко во время гражданской войны и в последующие годы, партия постановила принять его заявление к сведению и, оставив в силе решение об исключении, дать ему в будущем возможность подать заявление в кандидаты.
— Нет, — не поверил Эди, — нет, это невозможно!
— Вам будет интересно узнать, Рубин, что Горенко признавался и в том, что пользовался вашими услугами — без вашего ведома. Он посылал вам длинные списки книг, которые хотел бы заказать, — вы их передавали в книжный магазин. Списки были напечатаны на машинке. Между строк невидимыми чернилами был написан другой текст, адресованный вождям оппозиции за границей. Один из служащих магазина передавал его по назначению.
— Я об этом и понятия не имел! — поразился Эди.
— Само собой.
— Почему же он признался во всем этом?
— Не знаю. Причин может быть много. Последнее, что я слышал, — его побудила к этому жена.
— Женщина, которая предала его?
— Женщина, которую он любит. Такой индивидуалист, как вы, должен был бы понять это скорее, чем я. Вы превыше всего ставите некий отдельный индивид. А его на самом деле нет.
— Вы ошибаетесь, Фабер, он есть. Для биолога он всегда есть, даже если вы о нем забыли.
— Нет, я не так уж забывчив. Один на один человек остается лишь со смертью, да и то — он мог бы остаться, если бы пережил свою смерть, а не умер, если бы сумел ощутить свое небытие.
Релли вышла. Она неожиданно захотела внимательно рассмотреть себя в зеркале, так, словно ей вдруг понадобилось с величайшей точностью описать свое лицо. Вернувшись, она услышала усталый голос Дойно:
— Видите ли, Рубин, революция, конечно, нечто великое и возвышенное. Но для тех, кто ее делает, она состоит из интриг и мелких повседневных забот. Революция — это, конечно, идея, ставшая силой. Но она же — отличная конъюнктура для разного рода карьеристов, садистов, истериков. Она, конечно, уничтожает несправедливость. Но она же, особенно в своем начале, в свои великие мгновения — сама источник величайших несправедливостей. Когда таких несправедливостей набирается очень много, их жертвы могут стать ступенями, по которым взойдет на трон какой-нибудь честолюбивый генерал. Революция настолько возвышенна, что ради нее стоит жить, и любая действительность становится бледной и пустой, если не служит подготовке великих преобразований. Но для того чтобы эти преобразования удались, возвышенными должны стать и средства их достижения. Вот тут-то и начинается абсолютизация. Те, кто решился положить конец варварской предыстории человечества, сами родом из этой предыстории. Они идут сокрушать идолов, а их души — это души идолопоклонников. Скажите, Рубин. — Дойно повернулся к нему. — Из меня, по-вашему, получился бы партийный лидер?
— Да, — ответил Эди, взглянув на него, и повторил решительно: — Да! Вы могли бы многое исправить и многое предотвратить из того, что позорит революцию!
— Предотвратить? Разве можно предотвратить все побочные явления того события, к которому стремился всю жизнь? Подумайте, разве вы можете предотвратить боль, кровь, грязь и прочее, что делает роды одним из самых отвратительных процессов на свете? Разве вы…
Релли почувствовала, что их разговор окончен. Видно было, что Эди устал. А у Дойно появились признаки легкого беспокойства, всегда охватывавшего его, когда он — и это, казалось, всегда наступало внезапно — не мог больше выносить помещения, людей, разговоров, и стремление побыть одному становилось навязчивой, почти физической потребностью. Она сказала:
— Не обижайтесь, я слушала невнимательно; вы уже наконец договорились?
— В самом деле! — воскликнул Эди. — Вы же так и не сказали, чего, собственно, от меня хотите. Вы рассказали много интересного, бесспорно, но пришли вы, наверное, все-таки не за этим?
— И за этим тоже, потому что хотел познакомиться с вами. Теперь я вас немножко знаю — и знаю также, как мы можем вас использовать. Вы нам очень понадобитесь. Мы готовимся в подполье. В определенный момент наличие хорошо подготовленного аппарата может стать для нас вопросом жизни и смерти. Некоторые наши секции, например на Балканах, уже работают в подполье. Многие их руководители находятся в Вене, и проблем у них хоть отбавляй. Вы можете им помочь. Благодаря вам могут быть спасены драгоценные человеческие жизни, лучшие борцы могут быть избавлены от застенков и пыток. Тот товарищ, с которым вы в основном будете поддерживать контакт, обратится сначала к Релли, она его знает. Это Вассо, ты ведь помнишь его, Релли, правда? Полагаю, Рубин, что он многое объяснит вам лучше, чем я сумел сделать это сегодня вечером.
— Вы забыли, Фабер, что я еще не дал согласия.
— Я знаю.
— Но вы все-таки считаетесь с тем, что я ведь могу отказаться?
— Я считаюсь только с нашим тяжелым положением и с тем, что вы нам очень нужны; полагаю, что и вы это знаете.
— Но вы забыли, что я не коммунист.
— Нет, этого я не забыл, но из нашего сегодняшнего разговора я понял, что, когда гибнут такие, как я, такие, как вы, не могут оставаться равнодушными.
— А вы знаете, что я член социал-демократической партии?