Зэди Смит - О красоте
Джером первый доказал ему: мир из-за твоих любовных катаклизмов не рухнет. Сначала Говард так не думал. Сначала он был в отчаянии. Ничего подобного с ним раньше не случалось, и он не знал, что делать и как быть. Когда он все рассказал Эрскайну, ветерану супружеской неверности, тот снабдил его простым и старым как мир советом: отрицай все. Это была давнишняя тактика самого Эрскайна, которая, как он уверял, никогда его не подводила. Но Говарда поймали с поличным самым что ни на есть классическим способом: Кики нашла в его кармане презерватив и предъявила его Говарду, держа находку двумя пальцами и излучая убийственное презрение. В тот день он мог поступить по-разному, но правду говорить было нельзя — правда исключалась сразу, если, конечно, он хотел и дальше вести хотя бы подобие излюбленного им образа жизни. Время показало, что он принял правильное решение. Правду он оставил при себе. Вместо правды он сказал то, что, с его точки зрения, было нужно для сохранения круга друзей и коллег, этой семьи и этой женщины. Видит бог, даже придуманная им история об одной-единственной ночи с незнакомкой нанесла неслыханный урон, разомкнув волшебное кольцо любви Кики, которое окружало его столько лет и благодаря которому (к чести Говарда, он отдавал себе в этом отчет) он жил так, как жил. А скажи он правду — беды обрушились бы на него лавиной. В итоге под удар были поставлены отношения с несколькими ближайшими друзьями: тех, с кем успела поговорить Кики, поведение Говарда покоробило, и они прямо сказали ему об этом. Нынешняя вечеринка давала возможность выяснить, что друзья думают о нем год спустя, и, обнаружив, что он выдержал испытание, Говард готов был разрыдаться перед каждым, проявившим к нему снисходительность. Общий вердикт был таков: Говард допустил нелепую ошибку, и не стоит лишать его (профессура средних лет не закидывает грешников камнями) такого подарка судьбы, как счастливый и страстный брак. До чего же они любили друг друга! Все думают, что любовь — удел двадцатилетних, но Говард знал любовь и в сорок лет, настоящую и томительную. Он до сих пор не мог привыкнуть к лицу Кики. Оно служило ему постоянным источником радости. Эрскайн частенько подшучивал над ним — говорил, что таким теоретиком, таким противником живых наслаждений, как Говард, может быть только мужчина, получающий всю полноту удовольствия дома. Сам Эрскайн был женат во второй раз. Почти все, кого знал Говард, уже пережили развод и начали новую жизнь с другими женщинами. «У нас с ней перегорело», говорили они, как будто брак — это вязанка дров. Неужели и с ним случилось то же самое? Неужели и у него с Кики перегорело?
Говард заметил ее у бассейна — она склонилась рядом с Эрскайном, и оба говорили с Леви, который держался за бетонный край сильными, морщинистыми от воды руками. Они смеялись. Говард почувствовал печаль. Кики не выманивала у него подробностей измены, и это удивляло его. Он восхищался умением жены держать свои чувства в узде, но понять ее он не мог. Сам бы Говард не успокоился, пока бы не выведал имя, не уяснил черты лица, не вник в хронику прикосновений. В половом отношении он всегда был страшно ревнив. Когда он встретил Кики, она дружила исключительно с мужчинами, вокруг нее их было море (так, во всяком случае, казалось Говарду), и чуть ли не все — бывшие любовники. Даже сейчас, тридцать лет спустя, от одного упоминания о них Говарда начинало трясти. Он сделал так, чтобы их пути с этими мужчинами не пересекались. Злыми шутками, угрозами и холодностью он распугал их всех, хотя Кики всегда говорила (и Говард всегда ей верил), что любовь она узнала, только познакомившись с ним.
Говард накрыл свой стакан ладонью, отказываясь от вина, которое предлагала ему Моник.
— Как дела, Моник? Вы не видели Зору?
— Зору?
— Да, Зору.
— Нет, давно не видела.
— Все хорошо? Вина и прочего хватает?
— Еще как хватает. Даже слишком.
Через пару минут, у дверей кухни, Говард увидел свою неизящную дочь — она стояла как вкопанная рядом с троицей студентов-философов, и он поспешил к ней, чтобы ввести ее в их круг. По крайней мере, это было ему по силам. Отец и дочь прильнули друг к другу: в Говарде бродил алкоголь, и ему хотелось сказать ей что-нибудь теплое, но Зоре было не до того. Она внимала философской беседе.
— Этот белый подавал большие надежды.
— Да уж, метил он высоко.
— На кафедре его чуть ли не на руках носили. В двадцать два, что ли, года…
— Может, это-то его и погубило.
— Да-да, наверняка.
— Ему предложили место на Родосе, но он отказался.
— Но сейчас-то он преподает?
— Да нет. Ни в одном колледже он не значится. Я слышал, у него ребенок, так что кто его разберет. Кажется, он сейчас в Детройте.
— У себя на родине… Еще один талантливый, но неприспособленный ребенок.
— Никакой системы в голове.
— Абсолютно.
Это была типичная Schadenfreude[16], но Зора слушала, развесив уши. У нее были странные представления о людях из университетской среды — их способность к сплетням или корысти казалась ей чем-то из ряда вон выходящим. В отношении них она проявляла редкостную наивность. Например, совершенно не замечала, что философ номер два поглощен изучением ее бюста, небрежно выставленного нынче вечером напоказ в хлипкой цыганской кофточке. В общем, когда раздался звонок, Говард послал открывать Зору, и именно Зора открыла дверь Кипсам. Кто перед ней, она догадалась не сразу. На пороге возник высокий черный мужчина около шестидесяти лет, властного вида и пучеглазый, как мопс. Справа стоял его сын, еще более высокий и такой же величавый, а слева — его возмутительно красивая дочь. Прежде чем открыть рот, Зора считала глазами все что можно: странная на мужчине одежда — викторианский жилет, платок в нагрудном кармане. Еще один испепеляющий взгляд на дочь, и мгновенное (обоюдное) признание ее внешнего превосходства. Троица клином потянулась за Зорой, бормотавшей, что можно раздеться и выпить и что сейчас подойдут родители, которые оба куда - то пропали. Говард исчез без следа.
— Черт, он только что был здесь. Отошел, наверное. Да где же он, черт побери?
Этот недуг Зора унаследовала от отца: оказавшись в компании религиозных людей, она начинала жестоко чертыхаться. Гости терпеливо стояли вокруг, наблюдая протуберанцы Зориной паники. Мимо проходила Моник, и Зора кинулась к ней, но ее поднос был пуст, а Говарда она не видела с тех пор, как он искал Зору (на выяснение этого обстоятельства ушло несколько долгих, томительных минут).
— Леви в бассейне, Джером наверху, — сообщила Моник, угрюмо пытаясь разрядить обстановку. — Он сказал, что не спустится.
Эту справку она выдала зря.
— Знакомьтесь, Виктория, — сказал мистер Кипе со сдержанным достоинством человека, не теряющего самообладания в нелепых ситуациях. — И Майкл. С твоим братом — старшим братом — они уже знакомы.
Его тринидадский бас-профундо легко заскользил по морю стыда, устремляясь к новым горизонтам.
— Да, уже знакомы, — подтвердила Зора, ни простодушно, ни всерьез, а как-то неопределенно между.
— Вы дружили в Лондоне, подружитесь и тут, — заключил мистер Кипе и нетерпеливо скользнул взглядом поверх ее головы, словно выискивая снимающую его камеру. — Однако я должен поприветствовать твоих родителей. А то получится, что меня вроде как в деревянном коне сюда провезли. Между тем, я просто гость и никаких сомнительных даров при себе не имею. По крайней мере, сегодня.
Он рассмеялся смехом политика, никак не повлиявшим на выражение его глаз.
— Да-да, — сказала Зора, мягко смеясь в ответ и так же, как мистер Кипе, бесплодно вглядываясь в глубь дома. — Я просто не знаю, где… А вы… вы все сюда переехали?
— Кроме меня, — ответил Майкл. — Я тут на отдыхе. Во вторник возвращаюсь в Лондон. Работа, ничего не поделаешь.
— Очень жаль, — вежливо сказала Зора, ни капли не разочарованная. Он был великолепен, но абсолютно несексуален. Внезапно она вспомнила того парня в парке. И почему приличные мальчики вроде Майкла не могут выглядеть, как он?
— А ты учишься в Веллингтоне? — спросил Майкл без особенного любопытства. Зора посмотрела ему в глаза, такие же, как у нее, маленькие и тусклые из-за очков.
— Ну да. Отец ведь там преподает, так что это, наверное, закономерно. Я собираюсь специализироваться на истории искусств.
— О, я с этого начинал, — сказал Монти. — В 1965 году я был куратором первой американской выставки в Нью-Йорке, посвященной карибской примитивной живописи. На сегодняшний день у меня самая обширная коллекция гаитянского искусства за пределами этого злополучного острова.
— Ого, и вся ваша — вот здорово.
Мистер Кипе догадывался, что его персона обладает комическим потенциалом, и всегда держал ухо востро, стремясь задушить насмешку в зародыше. Он рассказал о коллекции без задней мысли и не мог допустить, чтобы из-за нее его задним числом осмеяли. Сделав паузу, он произнес: