Владимир Корнилов - «Каменщик, каменщик...»
«Бог с ней, с Америкой! Но к Надьке — означает назад, в сорок пятый год, к развилке жизни. Выходит, дождавшись меня, она (то есть Женя!) просчиталась и желает взглянуть, чем себя обделила. Ясно, я старый, ей со мной плохо. И Америка — это отыгрыш за долгие скучные годы с раздраженным, заевшим ее век склочником…»
Супруги молчали, но в квартире стало шумно. Бой-баба, преодолевая сопротивление Жени, все чаще приводила своих малопонятных приятельниц. Их голоса сливались в непереносимый гул, из которого старик с трудом выуживал: «ОВИР… Соединенные Штаты… Приглашение… Пустят… Не разрешат…» Прежде он не подозревал, что столько людей влюблено в зарубежье и тем только и занято, что мотается взад-вперед, словно в России им не жизнь, а каторга. Появление разодетых в пух и прах красоток сразу превратило комнату в нищую конуру. Распластав джинсовые юбки, позванивая браслетами, дамочки наперебой ругали руководство, что нещедро пускает их за границу.
«Должно быть, режим костерят мужья, а эти — попугайничают, — морщился старик. — Их мужья никакие не диссиденты, а попросту ленивая, падкая до барского пирога, болтливая челядь. Безземельная дворня. Они хуже холопов. Те хоть землю пахали, а эти по-холуйски лают бар, дескать, мало откидывают им барахла, жратвы и заграничных прогулок… Это какой-то особый орден. Не рыцарский, не монашеский, а номенклатурный. Ничего они не умеют, и никто, кроме нынешнего, столь же убогого начальства, кормить бы их не стал. Я боялся советской власти, работал даже больше, чем она требовала, откупался от нее как мог, только бы на несколько часов оставила в покое. А эти ни черта не боятся и обирают старуху Софью Власьевну, как альфонсы».
Джинсовые дамочки, словно заведенные, твердили:
— Нет, нет, двоим не подавать! Двоих не выпустят!
«Стало быть, я нечто вроде заложника», — мрачнел старик.
Женя меж тем собирала документы.
— Ну не дуйся, Пашет, — иногда все-таки приникала к мужу. — Ведь не навечно еду. Уверена, долго там не выдержу. Все у них другое, и они сами давным-давно не те. Альф не хромает, а Надюха нарожала дочек.
«Еще намек, — мучался Челышев. — Уехала, была бы с детьми…»
— Соскучиться не успеешь, а я уже вернусь. Понимаю, вокруг суетня. Эти невозможные тетки чего-то хотят. Той — отвези, этой, наоборот, привези. У каждой куча советов…
— Да я уже смирился. Но тебя за бабьей каруселью не видно.
— Вернусь — вся буду с тобой…
— Вернешься — тоже начнешь бредить: ах, Лонг-бич, ах, Пасадена! И тошно тебе будет в России, как солдату в казарме. Снова начнешь, как в увольнение, на Запад проситься…
— Не поеду… — вздохнула Женя, пораженная глубиной его печали. — Знаешь, самой расхотелось… Честное слово, обрадуюсь, если откажут.
Но судьба никогда не баловала Челышева, и Е.С. Кныш беспрепятственно выдали заграничный паспорт.
Последнюю неделю суетня достигла пика. Женя спала не больше двух часов в сутки, бегала по магазинам и приятельницам, одурев от недосыпа, наставлений и просьб.
— В самолете отдохну, — бодрилась она, обнимая мужа. — Пашет, ну что молчишь, глупенький?! Я же разревусь… Ведь не на всю жизнь… Отпусти хоть на месяц. Неужели месяца не выдержишь?
— Я не о себе… Но если тут — крутеж, то в Америке его — вдвое. Будешь носиться как угорелая: ничего не пропустить, все переглядеть, и свалишься от спешки и новых впечатлений…
В Шереметьеве — громадном стеклянном безликом бараке — провожавшие вздыхали:
— Все переменилось.
— Этой перегородки не было.
— И той — тоже…
А Павел Родионович не мог понять, чему же меняться, если все сплошь бездушное. Проведут после тебя тряпкой, и словно ты никуда не приходил. Как в небе — никаких следов…
«Но в небе, — подумал, — нету таможни».
На старика никто не обращал внимания. Окружили Женю и зятя. И прощались Женя и Гришка так долго, что старику почудилось, будто отлет предпринят женой лишь затем, чтобы вот так откровенно-безнаказанно при всех впиться в Гришку.
Но тут Женя, наскоро перецеловав приятельниц, прижалась к Челышеву.
— Пашет, прости… Вернусь, все будет по-другому…
Но обескураженный старик не вслушивался в ее всхлипы и лишь нетерпеливо ждал, когда жену позовут за перегородку из желтого и голубого пластика.
Все-таки до последней минуты Челышев не верил, что она улетит. Но Женя поднялась в воздух, и, отказавшись влезть в чьи-то «жигули», Павел Родионович заковылял к остановке.
День был по-осеннему просторный. Покачиваясь в пустом автобусе, старик размышлял: «Хорошо, что я в Москве. В каком другом городе так затеряешься? В Сибири или на Украине докучали бы соседи».
Однако он с любопытством глядел в окно, понимая, что высвободилась куча вольного времени. Захочет — выберется за город или забредет в какой-нибудь сквер. Может хоть полдня играть на бульваре в шахматы с такими же дохлыми стариками. Жаль, теплые дни на исходе и давно позабыл мудреные гамбиты. Эх, если бы досталась такая свобода полвека назад!..
Оттого, что в молодости осторожничал, нынче хотелось отмочить нечто рискованное. Но ничего не приходило в голову, кроме киношек.
В первый день он просидел на трех фильмах подряд — арабском, индийском и югославском. На другое утро, даже не напившись кофею, поехал в центр на новый итальянский, но фильм оказался не лучше вчерашних. Кино, тайный грех, стало для старика чем-то вроде дневных снотворных. Зять с Машенькой зашлись бы хохотом, узнав, что он смотрит. Но в темном пустом кинозале одиночество равнялось только одиночеству. Юная азиатская кинематография не могла разочаровать, ибо ничего не обещала. Зато сладко покалывала обида: там, в Штатах, Женя смотрит первоклассные ленты, а он вот чем тешится…
Растревоженный, Павел Родионович возвращался домой, ел прямо из холодильника и до позднего вечера не знал, чем себя занять. Хотя разговор с Нью-Йорком стоил кучу долларов, а Альф, судя по всему, был скуп, старик все-таки надеялся: Женя позвонит. При разнице во времени это могло случиться от второй половины дня до утра. Звонить же первым Челышев не хотел.
Шесть суток телефон молчал, а на седьмые примчались дочь, зять и даже десятиклассница Светланка.
— Плохо, пап… — запыхалась Машенька, словно бежала на восьмой этаж, а не поднималась в лифте. Она сунула отцу шершавый желтый бланк, на котором странно запрыгали латинские литеры: «Jenja tjajelobоlnа» силился прочесть старик, но буквы никак не складывались, а когда складывались, все равно мало что значили, потому что, Jenjа» совсем не была той Женей, что жила в этой комнате и, казалось, не улетела за океан, а лишь ненадолго выбежала к подруге. В комнате сохранялся порядок, оставленный Женей. Все здесь помнило жену, потому что сам порядок был Женей. И разве мог ничтожный листок желтой бумаги что-то переменить в комнате и в самом Челышеве?
— Папа, не волнуйся… Ложись… Все, наверное, не так серьезно. Но ты ложись… — бормотала Машенька, а зять и внучка смотрели мимо старика.
— Уйдите. Я хочу один… — прохрипел Челышев.
Но тут раззвонился телефон, зять схватил трубку, нервно махнул: мол, тише вы… задергал кадыком:
— Надя! Надька!.. Да, да… Слышу… Да… — и, не сдержавшись, разрыдался.
— Папуля… — в унисон Токареву захныкала внучка.
— Папа… — последней заплакала Машенька, по-прежнему не выпуская старика из своих сильных рук, чтобы не вырвал у Гришека трубку.
— Павел Родионович… — все-таки донесся до Челышева измененный временем, расстоянием и американским акцентом Надькин крик, но тут же другой — спокойный — женский голос что-то сказал по-английски, и стало тихо.
Первой опомнилась Машенька. Она вытащила из облупившейся хозяйственной сумки «давлемерку» (так в детстве называла аппарат Рива-роччи) и больно стянула отцовскую руку черной манжетой.
— Да здоров я, здоров… — отталкивал старик дочь.
К чему мерить давление, пусть оно хоть сто раз напомнило о себе?! Ведь Жени уже нет — и не только в этой комнате, нет нигде, даже в малоправдоподобных, как полагал мальчишкой, Северо-Американских Штатах. Но это не могло случиться, несмотря на телеграмму, странно-протяжные звонки и заокеанский вопль Надьки. Это случается не так. Вон сколько мучилась Бронька. С Бронькой действительно было это. Или когда утонул отец… Там была река, и потом запечатанный гроб… Или мать… Пусть ее не нашел, но был морг со штабелями трупов. И на последней войне мертвых можно было потрогать руками. Все это были смерти… Но Женя, живая Женя, которую любил и мучил, которой ничего не прощал, с кем простился, не примирившись… Разве с Женей это? Разве Женя теперь будет не с Челышевым, а со всеми ними, давно ушедшими от Челышева?
Вдруг осознав, что никогда больше не увидит жену, старик закричал: