Александр Иличевский - Соляра
Я вряд ли способен на плач. И вряд ли смогу когда-нибудь почувствовать голод. Узкая, в пятнадцать сантиметров, щель вот уже семь месяцев моя единственная, дозируемая как невозможные, сухие слезы, порция света.
В моем закутке нет лампы, и с наступлением темноты я чувствую, как тугой влажный слизняк наползает на сетчатку.
Сначала он полупрозрачный, с синеватыми прожилками – они струятся в зыбкой мякоти; затем слизняк, скользя, утолщается, его линза становится плотнее и глуше, прожилки обесцвечиваются, исчезают, густые сумерки выпадают, как стена черного снегопада, – и кажется, что единственное, что я вижу, – это его голое, мерзкое прикосновение, скольжение: так зрение мое превращается в осязание.
И тогда я вижу перед собою Петю.
Я не заметил, как открылась, шаркнув замком, дверь, как он вошел, на меня не глядя.
Теперь он сердито смотрит в меня.
Сосредоточенное недовольство – его вечная гримаса.
Он приходит ко мне еженощно.
Хотя он давно уже ничего не спрашивает – я знаю: это похлеще допроса.
Поначалу, измученный его явлениями, я начинал вертеть хвостом – выдумывал ответы на непроизнесенные вопросы о камне, нервничал, старался что-то нафантазировать – без толку, никакой реакции. Тогда я опускался до унижения – вспоминал наше детство, совместные забавы – пытался его развлечь: чтобы хоть чуточку смягчить, добыть из него хоть какой-нибудь сентимент – но тщетно.
Время от времени он только хмуро покачивал головой.
Это не то, что ему нужно. Это не то, что он мог бы съесть.
С некоторых пор я просто молчу, но не замечать его – свыше моих сил. Он сидит передо мной, как в зеркале, и старается т а м что-то разглядеть.
Разглядеть то, что я знаю о камне.
Мне не приходит в голову отмахнуться, плюнуть, лечь, заснуть.
Это странно, потому что у всего есть предел, в том числе и у страха. Ведь даже смертники поздно или рано оделяются безразличием – основой их ложного мужества.
Но в моем случае этого не происходит. У меня с весны не ослабевает острый, высасывающий страх перед его присутствием. Страх досуха сосет источник меня самого где-то у солнечного сплетения.
Страх этот – моя вина.
Вина моя в том, что я не знаю, где камень.
Я выучил наизусть его гримасу, все ее черточки: мне известен каждый бугорок лицевых мускулов.
Мне даже кажется, что я узна́ю ее наощупь.
Я знаю, сколько ресниц, сколько желаний он растерял сегодня.
С точностью до последней крапинки я знаю узор его зрачков, мне известно, что он недавно ел и чистил ли после зубы: нюх мой обострен, как у зверя, – я улавливаю оттенки его дыхания.
Слыша запах той, с кем он был сегодня, я мог бы вылепить из своего воображения ее тело. Ее повадки. Ее масть.
Время от времени мне кажется, нужно пересилить себя, подойти к нему – обнять, открыться, что я его люблю, что суть моего страха – как раз в нежелании себе в этом признаться.
Но иногда мне чудится, что страх этот – внешний, не имеющий внутренней причины: страх, который, как могильный морок, привалил меня, обездвижив тело, мысли.
Безусловно, у Пети есть сообщники, и я готов биться о заклад, что знаю – кто.
Сволочи эти Фонаревыми зовутся.
Что они сделали со мною – весною ранней (я и вдохнуть-то март не успел толком) насильно заперли – заманив, накачав какой-то гадостью желудок, мозг, сознание, – как пьяного под руки спустили лестницей в эту подвальную конуру, в бывшую дворницкую на Покровке, – и кормят здесь макаронами с сыром, которыми давлюсь я, только чтоб не обмереть с голодухи – раз в три дня, – чистой воды уголовщина, но им плевать.
Их уверенная наглость довольно подозрительна: либо они сошли скопом с ума и превратились в конченых психопатов, либо они действуют под чьим-то очень серьезным прикрытием.
В конце восьмидесятых Вениамин понял, что делать ему в Баку больше нечего и что надо сваливать, – но вместо того, чтобы, как все приличные люди, отправиться в Израиль или в Америку (что и сделали наши родители и почти все родственники; мы же с Петей остались, дабы он успел закончить аспирантуру, а я – покончить с дипломом, – для этого мне нужно было отправиться на военные сборы, которые, кстати, я из-за всей этой заварухи пропустил), – ловко, как эквилибрист, цепляясь за ниточки связей, тянущиеся с пальцев великого марионетчика Али-хана, перевелся по службе в Москву, получил квартиру и вполне освоился в своей непыльной деятельности сотрудника федеральной контрразведки. Тем более что контрразведывать об ту пору в стране было нечего. По совместительству устроился начальником отдела безопасности в каком-то банке и, получая дармовой паек в виде зарплаты, стал вновь исполнен чувства солидности и благополучья. Видимо, тогда-то он и решил, что теперь может спокойно заняться камнем.
Брат . Вообще, я чувствую, мне не избежать дополнительных разъяснений. К счастью, все обстоит более или менее просто и распространяться на этот счет не придется.
Брат мой, Петр, старше меня на год. Мы довольно похожи, почти двойняшки, но если наблюдать нас вместе хотя бы минуту – вопрос о родстве отпадает намертво. Главный, различающий нас признак очень простой – в нем я виноват: у меня выражение лица всегда будто я не здесь или только что откуда-то.
Возможно даже, оно выглядит из-за этого несколько глуповато.
Возможно также, что это часто во мне случающееся состояние отразилось в конце концов и на фенотипе.
Постоянно напряженные мышцы скальпа стали косными и отверделыми, и их немного перекосило (как это бывает при сколиозе с мышцами спины, когда искривление позвоночника необратимо влечет перераспределение статической нагрузки и, следовательно, в конце концов мышечной массы), так что выражение лица моего совершенно перестало адекватно передавать внутреннее состояние.
Иногда это доходит до конфуза, когда я, чтобы принять соответствующий ситуации вид, начинаю нервно, как бы настраиваясь на нужный лад, гримасничать и непроизвольно вращать головой – в поисках любой отражающей поверхности – и вдруг замечаю, что остальные начинают смотреть на меня как на сумасшедшего. По-видимому, именно по этой причине у меня развился своего рода тик: время от времени я начинаю двигать ушами – сразу двумя или попеременно. Конечно, это не так заметно, как глазной, но все-таки наблюдаемо.
Но это еще не все и не главное. Петя существенно стройней меня – оттого, наверно, что первые шесть школьных лет он занимался боксом: плечи его расправились и грудь покатилась. Он выше меня и носит рубашки на размер больше. С моей же осанкой дело обстоит неважно, – при ходьбе я движусь как бы всегда «против ветра».
А вот голоса у нас, правда, очень похожи, не прислушиваясь к манере речи – не отличить. Но это неудивительно – голос отца нашего по телефону звучит совершенно так же. По этой причине, кстати, у нас была вечная путаница дома с телефонными звонками: когда тот, кто звонит, свято веря, что говорит именно с кем ему надо, начинает с места в карьер излагать не предназначенные для посторонних вещи. Петя в таких случаях, если мне звонила девушка, без зазрения совести начинал валять дурака, притворяясь. Однажды дело натурально дошло до мордобоя.
Что касается интеллектуального развития, то здесь все более или менее спорно. Лидерство Пети скорее формально: из-за его удачливости и определенно меркантильного подхода он более успешен в институте. Ловчее в учебе: обходителен с преподавателями и – поскольку отвечает с ходу, с каким-то залихватским пренебрежением к вопросу – умеет произвести впечатление, что знания его обширней, чем есть на самом деле. Он явный любимчик своего научного руководителя, к которому виртуозно подлаживается.
К тому же в юношеском возрасте год разницы считается за три, и он по отношению ко мне – старшекурсник: у преподавателей я всегда был на сниженном счету – как младший брат такого-то, очень толкового и очень похожего. (Только я один знаю: его толковость – наполовину моя.)
Со временем жизнь моя незаметно обернулась не то чтоб адом, но ужасно напряженной, как затянувшаяся паника, гонкой с преследованием. Почин был положен, еще когда Пете пришло время идти в первый класс. В то лето родители купили два одинаковых комплекта школьной формы и разные ранцы со всеми принадлежностями и букварями. Задумав не обременять себя, они хотели отправить меня на год раньше в школу. Я страшно горел этой идеей – мне было страшно, что я отстану от Петьки. Однако выяснилось, что в матшколе вакансий нет – классы и так набиты по 30 человек. Отец ходатайствовал через приятелей в районо, но сказали, что взять не могут, и точка. Так я еще на целый год загремел в подготовительную группу нашего детсада.Мой провал обернулся сложной катастрофой. Мне было одновременно обидно и радостно за Петю, и уже тогда жизнь моя стала всерьез омрачаться надвигающейся завистью. Вначале исподволь и совсем не так остро и ясно, как ныне, но все же иногда мне что-то такое подступало к горлу, когда, например, совсем изведясь от тайного восхищения, я доставал свой пылившийся в стенном шкафу ранец, надевал его перед зеркалом и передразнивал Петю, бодро идущего в школу: вот он приходит в класс, снимает ранец, деловито раскладывает на парте хрестоматию, тетрадку и пенал, хвастает ножичком соседу, – и вдруг горло начинало першить и хотелось кашлять, и кашель этот наконец вырывался каким-то неисчерпаемым, душераздирающим приступом, вплоть до истерики и рвоты, когда уже вроде бы прокашлялся, но не в силах остановиться, теперь наблюдаешь себя в зеркале со стороны, где только что паясничал и красовался твой брат, а теперь – исступленно бухикающий, присев от бессилия на корточки, пунцовый от стыда и кашля, – и ранец уже беспредметно валяется на полу, и разбросаны вынутые для форса – счеты, азбука, карандаши, и в зеркале теперь – не сияющий от фортуны Петя, но самый несчастный и настоящий я.