Григорий Канович - Местечковый романс
— А-а! Ну, с этим у нас, надеюсь, всё будет в порядке. Но простите меня за откровенность, реб Эфраим, в чужое гнездо свои яйца кладёт только кукушка. А мне бы очень хотелось заработать на своё гнездо.
— Что ж, дело твое. Если ты и дальше будешь упорствовать и так безумолчно стрекотать по ночам, вам придётся подыскать другое жильё, — предупредил трудолюбивого квартиранта страдающий от бессонницы усатый реб Эфраим Каплер, не терпящий никакого неповиновения от тех, кто от него зависит.
Предупредил и, не попрощавшись, удалился.
Осмотрительный Шлеймке, предпочитавший ни с кем не лезть в драку, внял предупреждению домовладельца и пришпорил своего коня. Не бросать же только что обустроенную квартирку и не переселяться снова на чердак — в тесноту, духоту, к летучим мышам.
Он продолжал работать с прежним рвением, но свою лошадь, как он окрестил «Зингер», ставил в конюшню ещё до полуночи, чтобы, упаси Боже, не потревожить драгоценный сон реб Каплера, а по субботам вообще не выводил её из стойла. Со всеми заказами Кисина Шлеймке справился в срок, а вырученные деньги по договоренности передал через Антанину приехавшему из Елгавы племяннику покойного — костлявому заике жестянщику Берлу, чтобы тот поставил на них памятник.
Каменотёс Иона высек на плоском овальном камне традиционную надпись «Здесь погребён», а также имя и фамилию покойного, но позволил себе и некую вольность — пустил долотом по низу тонкую нить, оборванную на середине, а под ней иголку, как бы выпавшую из рук на могильный холм.
Роха не могла нарадоваться на успехи сына и всюду превозносила его и свою невестку.
— Он-то мне не изменит ни с Францией, ни с Америкой, ни с Палестиной! Он-то нам с Довидом наверняка тут закроет глаза, — пылко доказывала она себе и всем знакомым.
Радовалась тому, что у молодого портного увеличивается клиентура, и семья Кремницеров.
— А кто был его Колумбом? — вопрошал, подчеркивая свои заслуги, реб Ешуа. — Кто первый открыл его для мира?
В местечке мало кто знал, кто такой Колумб. Наверное, и сам бургомистр Йонавы, крестьянский сын, не слышал такую фамилию.
Время между тем утекало, как тихие ручейки в реку, без водоворотов и всплесков. В Литве больше никого не расстреливали. Новый президент, как ему положено было по должности, произносил поучительные профессорские речи и даже не гнушался иногда посещать провинцию. Завернул он однажды и в Йонаву, послушал на площади в исполнении смешанного хора учеников литовской гимназии и учащихся местечковой ивритской школы Тарбут государственный гимн: «О Литва, отчизна наша, ты страна героев…» и, удостоверившись в любви к родине своих юных подданных разных национальностей, весьма довольный вернулся в столицу, в свой президентский дворец.
Без потрясений утекала в вечность и жизнь в Йонаве.
Хенка исправно ходила на работу к благожелательным Кремницерам. Правда, подросший, вытянувшийся Рафаэль уже не нуждался в её играх и сказках.
— Ты неправильно говоришь, — заявил Рафаэль, выслушав в очередной раз рассказ о ползунье-улитке, научившейся летать, как ласточки и синицы, и жить на деревьях. — Улитки не летают.
— Это же сказка, Рафаэль, а в сказке, мой дорогой, в отличие от жизни, всё возможно.
— Я спросил у дедушки Ешуа, и он мне сказал, что летают только птицы, мухи, комары, пчелы, осы, даже куры в курятнике летают, но плохо. У улиток нет крыльев. Ты меня просто обманываешь, а мама говорит, что обманывать нехорошо.
Рафаэль уже подолгу обходился без няни: крутил ручку шарманки и слушал какие-то песенки, строил из кубиков дома; прокладывал из картонных листов с нарисованными рельсами и вокзалами железную дорогу, по которой двигался скорый поезд с разноцветными вагонами. На дверях вагонов вместо номеров были нарисованы крупные буквы французского алфавита. Когда мальчику надоедало слушать песенки, быть строителем и железнодорожником, он доставал книжку с животными всех континентов — слонами и медведями, жирафами и кенгуру, ланями и лосями, которых можно было раскрасить цветными карандашами. Хенка со своей летающей улиткой была бессильна соперничать с этими чудесными картинками и живописным букварём, привезёнными Ароном Кремницером своему сыну из недосягаемого обольстительного Парижа.
Хенку мучили угрызения совести. Она ловила себя на мысли, что из няньки превратилась в исповедницу Этель и незаслуженно получает (вовсе не за опеку Рафаэля!) приличное жалованье. Ей платят за то, что она ежедневно выслушивает искренние и печальные исповеди хозяйки. Хенке, конечно, не хотелось лишаться этого жалованья, но она не желала получать его за безделье. За сочувствие и за сострадание к своему ближнему Господь Бог не велит брать мзду — ни мелкую, ни крупную, никакую.
Не забывала Хенка и давние наставления родителей о том, что врать — великий грех, но и правду на этом свете надо говорить не с поспешностью, а с умом и осторожностью, потому что хоть правда и красит человека, но она его, увы, не кормит. Хочешь жить — крутись. Такова испокон веков, мол, была еврейская доля. Но Хенка с такой унизительной долей мириться не хотела.
— Мне хорошо с вами, — сказала она и запнулась.
— И нам с тобой хорошо, — отозвалась Этель.
— Но я Рафаэлю уже не нужна.
— Ты всем нужна: и мне, и Рафаэлю, и реб Ешуа, — возразила Этель.
— Рафаэлю со мной неинтересно. Что я ему могу дать? Я всего-то три класса начальной школы закончила. Осталась неотесанной деревенщиной, а Рафаэль про летающих по небу улиток и про мышек, которые подружились с котёнком, и прочую дребедень уже слушать не хочет.
— Главное, Хенка, душа. Что с того, что кто-то на свете знает всё, обо всём и обо всех, если душа у него давно окаменела.
— А что это за штука — душа? Это, если по-простому выражаться, то же самое, что сердце?
— Не совсем. Сердце есть у всех. А душа, к сожалению, дана не каждому. Ты задаешь мне, милая, вопросы, на которые даже наши мудрецы затруднялись дать вразумительный ответ. Я тоже над этим ломаю голову. Что это за штука — душа? Может, я вздор несу, но душа — это, по-моему, то, что человека из двуногого млекопитающего делает человеком и что нельзя похоронить в могиле, ибо душа бессмертна. Она противится тлену и отлетает на небо, смерть не властвует над ней.
— Эти объяснения не для моего ума.
— И не для моего тоже. Давай лучше вернёмся к нашим делам. С чего ты взяла, что не нужна нам? Никто никаких претензий к тебе не имел и не имеет. Ты свой хлеб даром не ешь. Не поверишь, но я уже и не представляю, как бы мы без тебя жили. Так что, даже если ты захочешь с нами расстаться, мы всё равно тебя не отпустим. Что касается Рафаэля, ты права — сейчас с ним меньше надо возиться, а вот за своего свёкра я боюсь.
— А что с ним?
— Снова слёг. Доктор Блюменфельд выписал ему порошки от боли в печени и таблетки против высокого давления. Он велел по крайней мере в течение недели соблюдать постельный режим, но реб Ешуа всё время порывается встать, одеться и идти в лавку. На все мои уговоры не нарушать предписания доктора он не обращает никакого внимания, только отмахивается и, как ни в чём не бывало, отвечает: «Я хочу умереть, стоя за прилавком!» Чувствую, что я одна с ним не справлюсь. Хоть Арона из Парижа вызывай… Где это слыхано, чтобы у благоразумного человека была такая мечта — умереть, стоя за прилавком?
— А сколько лет он уже за ним стоит?
— При мне лет десять, а вообще-то, наверное, куда больше — с той поры, когда сдал лесные дела Арону. Все двери домов и склады в Йонаве, все деревенские амбары и хаты, все мельницы в округе запираются замками и засовами, купленными в лавке реб Ешуа. Крестьяне его в шутку за глаза величают Петром-ключником. Он знаком с их детьми и внуками, знает, как зовут каждого покупателя. Для них он — самый лучший еврей на свете. Берёт недорого, даёт в долг и не торопит с возвратом. Когда реб Ешуа был помоложе, он ездил к некоторым из них в гости и даже самогон с ними попивал.
— Он действительно самый лучший, — поддержала мнение крестьян Хенка. — Дай Бог ему здоровья!
— Дай Бог, — пожелала того же и невестка, но слова о том, что реб Ешуа — самый лучший еврей на свете, почему-то не повторила.
— Может, мне снова на недельку встать за прилавок?
— Поговори с ним. Как знать, вдруг согласится. Сейчас он не спит, читает Танах. Постучись к нему, — сказала Этель.
Хенка постучалась и через мгновение услышала:
— Всегда.
Она тихо, почти на цыпочках, вошла в комнату и поздоровалась.
— О! Кого я вижу! — оживился реб Ешуа. — Вижу не этого зануду Блюменфельда, не Этель с её таблетками и пиявками, а хорошенькую женщину! Что ты стоишь? Садись!
— Вам, реб Ешуа, нельзя столько говорить, — Хенка придвинула к постели больного плетёное кресло и села.
Ешуа Кремницер лежал на диване в цветастой пижаме, укрытый до пояса пуховым стёганым одеялом, и трудно дышал.