Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 8 2009)
— Я все понял. Я не могу исправить. Не буду.
И тут Сталин несколько оскорбится. Он не о многом просил ведь. Так, по крайней мере, ему казалось.
Но в понимании Леонова вождь зашел на ту территорию, где его власть не распространяется. Он просил его сделать хуже. А зачем делать хуже? Не стал.
6. Критика удивляется
В сентябре 1935 года начнется публикация романа “Дорога на Океан” в журнале “Новый мир”.
Маленькая деталь: когда в сентябре 1935 года постановлением ЦК ВКП(б) утверждался список советских литераторов, направляющихся в Чехословакию, то из списка (Алексей Толстой, Михаил Кольцов, Фадеев, Янка Купала и прочие) фамилию Леонова лично вычеркивает член Политбюро и Оргбюро ЦК, еще недавно второй человек в партии после Сталина — Лазарь Каганович.
И еще один факт: чуть позже, в том же году, заведующий отделом печати ЦК Лев Мехлис сказал заведующему отделом критики газеты “Правда”, что Леонов производит на него “омерзительное впечатление”.
(Спустя два года, в 37-м, Мехлис станет заместителем наркома обороны и начальником Главного политуправления Красной армии. Каких серьезных недоброжелателей наживал себе Леонов!)
Будто добрая к писателю звезда вдруг затуманилась, а взошла над его головой звезда нехорошая и холодная.
После выхода “Дороги на Океан” на Леонова вновь, удивительно дружно, навалятся критики. Роман разнесут в пух и прах — грамотные большевистские агитаторы тоже иногда умели читать между строк и, с чем имеют дело, чувствовали кожей.
Первые критические статьи вообще были выдержаны в хамском стиле; чуть позже тон сменился, и появились публикации хоть не менее жесткие, зато более вдумчивые.
Самую главную закавыку романа никто, конечно же, и не рискнул разгадать, а побочные, на вторых и третьих планах маяки разглядели.
В большой работе А. Селивановского, открывшего серьезное обсуждение романа в № 3 журнала “Литературный критик” за 1936 год, сразу обещается, что в романе “наш слух резанут фальшивые ноты, мы с удивлением разглядим ситуации надуманные и ложные”. И вот что за ситуации имеет в виду критик. Возьмем, к примеру, сестру Курилова — Клавдию, старую коммунистку.
“Клавдия распространяет вокруг себя атмосферу страха, — удивляется Селивановский. — Все, кто встречаются с ней, испытывают чувство стесненности, робости, боязни. Она все время суха и подтянута. Только один раз — после смерти Курилова — показывает Леонов действительную человечность, скрытую за бесстрастной маской этого человека. Потрясенная известием о смерти брата, Клавдия открывает один из пленумов словами: „Мы призваны работать в радостное и прекрасное время, дорогие товарищи мои…”
„В ее фигуре, наклоненной вперед, — пишет Л. Леонов, — читалась непреклонная воля к полету. Запомнилась спокойная жесткость ее гипсового, бесстрастного лица...”
Только подлинная человечность может продиктовать в такой ситуации искренние слова о радостном времени. Но даже здесь Леонов подчеркнул гипсовое бесстрастие лица”.
“…Откуда же в Клавдии такая потушенность всех интересов, откуда у нее такая нелюбовь к людям?” — вопрошает критик.
“На Клавдию очень похож, — показанный лишь в несколько смягченных тонах, — Курилов до болезни”, — констатирует критик. Такой же, наводящий жуть на людей и не любящий их.
Не менее точно пишет критик о Глебе Протоклитове, который, на его взгляд, “обрел не только рабочее обличие и рабочие манеры, но бесстрашие взгляда и обезоруживающую грубоватую прямоту. Мимикрия стала его существом. Сложная, подробно разработанная система действий превратилась как бы в органический рефлекс его поведения. Он стал художником своей выдуманной биографии”.
Это же Леонов, черт подери вас, дорогой критик! Хорошо, что вы этого не знали.
Обсуждение книги состоялось на президиуме Союза писателей 5 мая 1936 года. Присутствовали сам Леонов, первый секретарь СП Александр Щербаков, друг Леонова Бруно Ясенский, критики Нусинов, Серебрянский и другие.
Частично итоги обсуждения были, как и в случае со “Скутаревским”, опубликованы на страницах “Литературной газеты”. Три литературных спеца высказываются в № 27 “Литературки”: Лежнев, Шкловский, Левидов.
Все именитые, и все во первых строках вяло похваливают роман, но к финалу идут на попятную.
Лежневу не нравится, что Леонов так и не освободился от влияния Достоевского: например, разговоры Курилова с Протоклитовым “напоминают разговор Раскольникова со следователем”.
Шкловский сетует, что роман “слишком благоразумно построен.
В нем настоящее взято как прошлое. Когда делали ткань из асбеста, то плели асбестовую нитку вместе с льняной и лен потом выжигали”. Вот так у Леонова.
Левидов спорит со Шкловским и говорит, что Леонов вовсе не благоразумен, напротив, он “самый взволнованный романтик эпохи”, но эта взволнованность ему как раз и вредит.
В общем, кто в лес, кто по дрова, но все настроены раздражительно и брезгливо.
Немного исправляет ситуацию лишь в этом же номере опубликованная статья, вернее — стенограмма выступления Ясенского под названием “Идейный рост художника”: друг Бруно одной рукой ограждает Леонова от ударов, другой сам его пихает в бок; но в общем статья куда доброжелательнее многих и многих иных: “…когда советский автор в своем новом романе идейно вырастает на целую голову, простительны и ошибки. Это накладные расходы всякого большого начинания”.
Жаль только, что Ясенский ничего не понял в романе.
Партия и лично товарищ Сталин все это время не высказывают никакой определенной позиции, хотя Леонов этого, кажется, ждал.
В иные времена ожидание литератора, чтобы именно власть его спасла от нападок, могло бы показаться диким, но тогда, в 30-е, советские годы это как раз было в порядке вещей. Просто потому, что вся пресса так или иначе была советской прессой — и, значит, выражала точку зрения советской власти. И если в советской прессе шельмуют каждый новый роман Леонова — значит, он не нужен власти, равно как и стране. И иного понимания этой ситуации не было.
Леонов снова переживет период и душевного раздражения, и сердечной растерянности: да, он сомневался во многом — как живой и мыслящий человек, да, он не являлся ортодоксом социалистической доктрины — но он и правда уже был готов воистину поверить в нее. И тут — такие нежданные и злые удары; не того ждал писатель.
В марте 1936-го состоялось собрание московских писателей — в связи со статьями в “Правде” о формализме в искусстве. Неизвестный информатор докладывал в НКВД по этому поводу, что собрание “прошло вяло… было плохо подготовлено”. Зато он записал слова Леонида Леонова, неожиданно резко высказавшегося о судьбе литератора в Советской России, отдельно поминая очередную рецензию на “Дорогу…” от некоего Зелика Штейнмана, появившуюся в ленинградской “Красной газете”.
“И это, как и все другие широкие собрания, ничего не дадут ни писателю, ни партии, — повысил голос Леонов. — Надо же понять, что когда писатель говорит перед широкой аудиторией, он не может забыть о том, что он является общественным деятелем, не может забыть, что его слова имеют политический резонанс. А следовательно, писатель о своем не заговорит, по-настоящему не скажет. Как бы ни говорил докладчик, а все-таки каждый, идя на это собрание, думал о том, будут или не будут его бить.
Да и как не думать, когда какой-нибудь Зелик Штейнман может одной рецензией поставить под вопрос смысл более чем двухлетней работы. Конечно, боишься, что могут бить, и, конечно, предпочитаешь молчать, отсиживаться и ничего не печатать.
Бабелевская тактика умна: переиздавай одну и ту же апробированную вещь, а новое в печать не давай. Если появится еще такая рецензия, как рецензия Штейнмана, я закрою лавочку, перестану писать. Пусть партия решает, кто ей нужней: я — художник или критик Штейнман”.
Но партия по-прежнему молчала.
“И как быть теперь? И что ждать теперь? Правильно ли поняли его? Может быть, не поняли вообще? Может, оно и к лучшему…” — нечто подобное мог думать Леонов, и терзаться, и сомневаться, и порой приходить в ужас: время за окном вполне способствовало возникновению таких реакций.
Ладно, если сомнения о содеянном мучают человека день, другой или третий: поседеешь на полголовы, но выживешь все равно. Однако Сталин не отвечал Леонову несколько лет. Не было вообще никакой реакции.