Максим Кантор - Учебник рисования
— Новая стагнация, — сказала Роза Кранц. — Складывается впечатление, что драйв прошлых лет уже не вернуть.
— Чего, простите, не вернуть? — полюбопытствовал Луговой.
— Драйв не вернуть, — пояснила Роза, — Это такой международный термин, обозначающий напор и стремление. Исчез драйв.
— А, вот оно что, — сказал Луговой, — стремления, поездки, путешествия. С этим как раз все в порядке. Туристический бизнес, например, цветет. Драйв на Багамы непрерывный. Хотя, понимаю, под словом «драйв» имеется в виду интеллектуальный напор. Считаете, в тупик зашли? Но ведь бойко двигались, Розочка!
— Буксуем, — сказала Роза Кранц. — Буксуем! Сужу по конференциям. Пять лет назад — мы были в мейнстриме. Пока держимся, но сдаем позиции.
— А куда шли, Розочка? Куда стремились?
— В сторону цивилизации, — сказала Роза и подумала: неужели придется опять цитировать книги Кузина? Говорено не раз, сколько повторять можно. Дразнит он меня, что ли?
— Значит, замедлилось движение?
— Искусство, — сказала Кранц, — политика, социальная активность. Нигде ситуация не радует.
— Вам не кажется, — спросил Луговой, — что завершен обычный российский цикл перемен? Пятнадцать лет — стандартная цифра. В пятнадцать лет все легко укладывается. Надежды обывателей, смена руководства, обещания народу, и рывок вперед — к новой стагнации. Периоды спешки сменяются на периоды спячки. Алгоритм истории. Сами посчитайте: пятьдесят третий — шестьдесят восьмой. Вот вам искомый период активности — от смерти Сталина до танков в Праге. Успели открыть шампанское. Фестивали, карнавалы, все было. Побаловались — и довольно, русская природа берет свое: страну в сон клонит.
— Неужели пятнадцать лет прошло? — и Роза Кранц подняла подбородок, чтобы разгладились складки на шее.
— Больше, — сказал Луговой, — с того памятного вернисажа почти двадцать лет прошло, Розочка. Впрочем, это я стариком стал, а вы не изменились.
Роза повернулась к Луговому в профиль, так было не видно тяжелых щек. Льстит старик, годы не прошли бесследно — вот они где, все тут, на лице. И здесь складка, и здесь морщины. И, что обидно, ни на чем другом годы следа не оставили — на сберкнижке, небось, не наследили — только на внешности. Время ушло, и ушло зря. Обещания, обещания — где они сегодня, эти обещания? Сколько судьбоносных событий должно было состояться, сколько проектов было объявлено к исполнению — и вот время прошло, легли складки на шее, щеки повисли, а проекты так и остались проектами. Разве не мог философ Деррида пригласить ее работать в Париж? Ну что ему мешало? Разве хуже прочих она, не смогла бы лекции в прогрессивном дискурсе читать? Отчего не позвали ее в американские университеты, отчего? Почему не взяли ее куратором в Центр Помпиду? Чем плоха была идея выставить нижнее белье женщин революционной России? Как смеялись парижанки над трусами русских активисток! Как мило потешалась свободная пресса над тоталитарными лифчиками! Неужели не могли ее сделать куратором искусств в свободном мире? Уже почти было взяли на работу — а все-таки не взяли. Поздно теперь говорить, поздно сегодня сетовать, поздно — когда уже скоро пятьдесят лет, поздно, когда человек устал надеяться. Отчего не сложилась ее женская судьба? Разве не могла она соединиться с Кузиным? Чего не хватало им для счастья? Ушел бы от своей постылой жены, и стали бы они жить вместе с Розой: ездили бы на конференции, корпели бы над трудами о цивилизации. Ах, что теперь говорить. И — где оно, то славное будущее, что посулили России? Ведь хотели стать европейцами, уже почти что приняли Россию в Европу — что помешало? Разве не должно было открытое общество стать главным культурным институтом России? Разве не могли уже сегодня открыть границы, сделать рубль конвертируемым, отменить паспорта? За эти пятнадцать лет Россия вполне могла стать европейской державой. И она, Роза, живя в Париже или Бостоне, признанный специалист деконструкции, иногда навещала бы свою былую родину. Она приезжала бы в свободную европейскую Россию вспомнить молодость, пройтись по памятным улицам, хрустя каблучками по забытому снегу. Она бы со смехом рассказывала о том, что творилось здесь в иные годы — тогда, когда Россия была еще Азией и вместо деконструктивизма несчастные туземцы исповедовали марксизм. Она бы читала время от времени курс лекций в Московском университете — и ее былые соотечественники были бы рады послушать куратора Центра Помпиду, профессора Гарварда. Да, так и должно было быть. Что помешало?
— Столько лет прошло, — сказала Роза, — и опять все то же самое.
— Но это неплохо, — заметил Луговой. — Разве вас не радует стабильность?
— Неистребимая серость — хотите вы сказать.
И разве у нее одной не заладилось? Разве Петя Труффальдино, который так хотел стать директором биеннале в Касселе, а не стал — разве он устроился лучше? Ведь уже обещали взять его на работу, анкеты даже заполнил — а не взяли! Разве Борис Кузин, про которого думали, что завтра его сделают кавалером ордена Почетного легиона, — разве он кому-то нужен сейчас? Совершенно забыт и заброшен. А художники? Съездил Пинкисевич пару раз за границу — и вернулся. Дутова выставили в галантерейном отделе галереи Лафайет — и выставлять вовсе перестали. Кто сегодня Захара Первачева помнит? Никто и не помнит вовсе. А Сыч, которому она сама сделала имя, — что с ним, с горемыкой, теперь? Если кто и торжествует сегодня, это хорек, вот кому повезло! Основал партию защиты животных, приглашен на все конференции, стал популярным политиком, разъезжает в дорогой машине с шофером. У нее самой отроду машины не было, а вот обыкновенное животное, пожалуйста! — пользуется всеми привилегиями. Или Дима Кротов — да, пожалуйста, пример! Вот у кого все удачно складывается! Серый мальчик, подбирал идеи Кузина — и вот, извольте: реформатор! Фигура!
Роза горестно таращила глаза, и Луговой сочувственно покивал.
— Совсем не того мы с вами ждали, не так ли, Розочка?
— Мы ждали другого.
А чиновники от культуры? Вчера еще храбрились, хорохорились, выкрикивали оскорбления в адрес властей, памятник Дзержинскому общими силами свалили. Разве не Леонид Голенищев самолично наступил поверженному железному Феликсу на грудь? Но вот прошли годы, и Голенищев вошел в комиссию по спасению наследия коммунистов от разрушения. Как министерский работник, сказал Голенищев, я уже не могу столь легкомысленно относиться к памятникам соцреализма — это наша история. Поговаривают, что скоро вернут Дзержинского или — еще того хлеще — новый монумент закажут. Пустует Лубянская площадь, не нашли, чем ее украсить, а без главного чекиста — сиротливо. И кому закажут изобразить кремлевского палача? Разумеется, Георгию Багратиону, кому еще! Прогрессисты и свободомыслы, те, кто вчера поносили монументальное искусство советской власти, они все теперь — лучшие друзья партийного скульптора Багратиона, именно прохвост Багратион и курирует работу ЦУСИМА (Центрального университета современного искусства и мейнстримного авангарда). И выплачивает стипендии молодым авангардистам именно этот монстр — чудище соцреализма, жупел коррупции. А Ситный с Голенищевым зовут этого мракобеса на фестивали авангарда, выставляют его бездарные поделки среди прогрессивных квадратиков и инсталляций! Вот и недавно совсем — на фестивале мейнстримных новаций прямо в центре зала выставили скульптуру Багратиона. И не покраснели, не поперхнулись!
И она представила циничные улыбки Голенищева и Ситного. Что ж, лидеры предают движение — в этом есть историческая закономерность. Значит ли это, что само движение было бесперспективно? Мы, интеллигенты, не приняли в расчет некоторых социальных факторов — вот в чем дело. Побеждают расчетливые люди, а те, кто верил, кто переживал, кто отдал всего себя общему делу, — такие остаются в стороне. Пролазы и циники вербуют сторонников, используют их, выбрасывают — обычная история. К удачливому пролазе на новоселье в богатый дом позовут — вот чем кончаются общие бдения. Позовут в гости — да и оскорбят на лестнице. Вот и все.
— Круг замкнулся. Покричали на митингах и потянулись к порядку. Русскому человеку хомут нужен. И что поразительно, — сказал Луговой, — это раболепие. Как резво кинулись ему угождать! Кому? Серому полковнику. Зачем? Никто объяснить не может. Ведь не заставляют никого, люди сами бегут на поклон. И еще стараются успеть впереди соседа! Вот ведь народ! Инстинкт? Традиция? Вы мне скажите ваше мнение, Розочка.
— Страх, — рассудительно сказала Роза Кранц, — обыкновенный генетический страх, — она заняла свою любимую позу — нога на ногу, красные чулки сказали свое веское слово в интерьере квартиры Лугового. Туземные маски и красные чулки — смотрелось недурно. Есть, безусловно есть в ней то, что иные мужчины называют особым стилем. Недаром Луговой к ней присматривается. Так подать себя, как умеет она, — дано не каждой. Сумела бы Свистоплясова? Вряд ли. В конце концов, подумала Роза, не стоит завидовать карьеристам. Они хотели чинов и денег — так пусть получат. Страшной ценой заплатят они за свое предательство: теперь им положено служить и угодничать, ходить в присутствие, исполнять приказы — и бояться, надо постоянно бояться начальства. Пусть она не выслужила чинов — но годы сделали кое-что хорошее и для нее: она прожила это время страстно, она стала собой, она завоевала право на свое мировоззрение. Пусть круг замкнулся, пусть вернулось бесправие, но она, Роза Кранц, — она обладает способностью судить и анализировать события.