Евгения Кайдалова - Дело кролика
Затем он с облегчением вспомнил про Сергея и успокоился. Тот когда-то предлагал адекватное и современное решение проблемы с надписью. У Василия Петровича отложилось в памяти даже слово: пульверизатор.
В стане наследников было неспокойно: шли дебаты.
— На завещание, говорят, налог большой; особенно, если не родственники. Надо бы с куплей-продажей подсуетиться.
Татьяна Викторовна, мать семейства и официальная наследница, хотела казаться донельзя деловой и современной. Хоть раз в жизни. Может быть, он же и последний. Окунуться в мир большого капитала и вдохнуть ароматы Уолл-стрит. (Кстати, и фильм недавно показывали.)
— Не трогайте дедушку, он не поймет, — философски спокойно посоветовал Сергей. — Он до сих пор не верит, что квартиры можно продавать.
— Понял же он приватизацию!
— Боюсь, что нет. Просто пошел и приватизировал за компанию с соседом…
Сергей, сын Татьяны Викторовны, по жизни желал себе и другим как можно меньше напряга. Особенно морального, потому что физически именно Сергей возил Василию Петровичу продукты, занимал очереди в поликлинике, ходил на кладбище сажать любимые цветы Полины Гавриловны, пил бесконечный кофе, отнимавший массу времени и жалел старика, что для наследников, находящихся в ожидании, вообще не характерно. Он, единственный из претендентов на квартиру, четко понимал, что один разговор о возможности ее продажи произведет на Василия Петровича тот же эффект, что и сообщение Левитана о начале Отечественной войны. Было бы негуманно вновь отправлять старого большевика на передовую.
— Ну да! О нем, давайте, будем думать, а сами с налогами закопаемся, да?! Паш, ну ты-то чего молчишь, как тормоз? Скажи хоть что-нибудь!
Свете, младшей сестре Сергея, хотелось многого; протащить жениха через ЗАГС и усадить перед телевизором в отдельной квартире. Чтоб ни теши и ни свекрови — сама себе хозяйка.
Паше, ее жениху, хотелось малого: завалиться спать прямо сейчас — в девять вечера (с утра — подъем в четыре — месить пирожковое тесто в булочной). А предварительно выпить пивка, которым хозяева не потчевали.
— В нотариальной конторе, — страстно, как революционер на сходке, зашептала Света, — есть такой Иван Иваныч, который специально ездит убеждать всякий трудный контингент — алкашей там, умственно отсталых… Дать ему двадцать баксов — он и нашего уломает.
Сергей задумчиво усмехнулся:
— Помнится, у Пушкина в «Пиковой даме» с одной бабулей тоже проводили по ночам разъяснительную работу…
— Ну вот видишь! — живо отреагировала сестра. — Люди ищут варианты!
Ее брат произнес какую-то нарочито изощренную фразу:
— Все-таки мы вышли не из гоголевской шинели, а из топора Раскольникова!
Чтобы разрядить обстановку Татьяна Викторовна подала на стол пирог с капустой и с надеждой спросила:
— Паша, ну а ты-то что скажешь?
— Вы лучше наши дрожжи кладите, — резюмировал Паша, пробуя пирог, — на французских опара, конечно, быстрее поднимается, но тесто не выкисает.
Василия Петровича затянуло в рыночные отношения тогда, когда он этого уже не мог ожидать — перед смертью. Для человека, всю жизнь проведшего в рамках планового хозяйства, он довольно философски воспринял разгул экономики и потрясение основ квартирного вопроса; хотя и потребовалось немало душевных сил, чтобы постичь, как у простого человека может быть право на то, что свято принадлежало одному государству и передавалось не иначе как непроходимо трудными путями. Прописка, съезд, родственный обмен… Теперь же миропорядок вставал с ног на голову, и Василий Петрович сидел вечерами с газетой «Завтра» и трезво прикидывал, каким будет его положение при новой системе — если он завешает квартиру за пожизненный уход, и каким оно станет, если демонстративно проигнорировать проклятое время перемен. К результату исследований ему тоже пришлось отнестись философски. В первом случае его смерти активно ждали, но во втором к нему не проявили бы даже такого интереса работники бесплатной медицины. Внимание к себе, пусть и некрофильского толку, было все-таки предпочтительнее. К тому же, семья, что обязалась ухаживать за квартироимущим дедушкой до гробовой доски, оказалась порядочной, Василий Петрович привязался к ней и очень жалел, что вступил именно с такими славными людьми в отношения жизни и смерти. Поэтому он старался всячески скрасить для них время вынужденной задержки перед вселением и намекнуть, что оно не затянется. Татьяну Викторовну он спрашивал, как она планирует переставить мебель и даже предлагал свои услуги:
— А там, гляди, свалюсь, ты меня шкафчиком-то и придавишь! Подумай, Татьяна, я серьезно!
Василий Петрович мог заниматься мазохизмом от всей души: он знал, что Татьяне Викторовне претит достоевщина.
Светлане, ее дочери, он заботливо показывал, куда лучше будет ставить детскую кроватку. Светочка, нервная от гормональных контрацептивов, огрызалась предложением продумать сначала место для гроба. Василий Петрович в отместку стал зачитывать ей статьи о долгожителях Кавказа и между делом поминать о покойной бабушке из предгорий Эльбруса. Василий Петрович недолюбливал сестру Сергея: когда бы он ни заболел, именно Света с женихом вызывались дежурить у него ночами. И в эти ночи Василий Петрович знал, что может умирать спокойно и даже не пытаться звать на помощь. Людям за стеной нужно было столько успеть до утра, что даже если бы «скорая» вызывалась телепатическим путем, они все равно не нашли бы свободной секунды.
Во втором часу, не имея возможности заснуть, больной стучал в стену:
— Света! Принеси-ка мне папку с завещанием…
Василий Петрович дожидался гробовой тишины по ту сторону баррикад и громко рвал заготовленный чистый лист бумаги. Потом он демонстративно скрипел пружинами, укладываясь спать. Ему было приятно думать о предстоящей светиной бессоннице. Хотя в принципе Света не наносила Василию Петровичу никакого ущерба, кроме морального. А вот знакомая по подъезду не раз ему жаловалась, что восемнадцатилетняя внучка регулярно утаскивает у бабушки из ее смертной справы новые колготки, когда в спешке собирается к однокурснику в общежитие, а потом подкидывает обратно уже со стрелками. В ответ на упреки, что, мол, полпенсии уходит на колготки, девушка однозначно заявила, что в гробу под юбки не заглядывают — можно полежать и со стрелкой, а потом, нечего покупать польскую дешевку — в мужских руках она так и горит.
Василий Петрович был уверен: светин брат не станет красть из его гробового «приданого» совдеповские трусы, и жил с Сергеем душа в душу. Тот с пониманием относился к стариковским предсмертным проблемам и всегда предлагал современное их решение. Скажем, Василий Петрович печалился, что нет у него приличной фотографии на памятник, только та, где он, молодой и бравый, стоит на фоне теплохода «Адмирал Нахимов», отправляющегося в свой первый рейс. Однако Василий Петрович боялся, что будет непонятно, кто из двоих, он или теплоход, занимают место под плитой.
— Давайте я вас «Поляроидом» щелкну, Василий Петрович, — предлагал Сергей, вам все кладбище обзавидуется! Соседки уснуть не дадут.
Василий Петрович растерянно хмыкал и искренне не понимал:
— Куда же меня на цветную фотографию?!
Он действительно не мог себе представить, что будет делать его лицо на глуповато-красочном цветном снимке. Всю свою жизнь он был черно-белым — на комсомольском и на парт-билете, и на первой странице «Новостей Владивостока». Черно-белой была его свадьба в сафьяновом фотоальбоме и такой же, несколькими страницами спустя, — война. Единственное ощущение цвета, от которого он не мог избавиться, было то, что знамена, падающие тяжелыми шелковыми складками, или распластанные на невидимом ветру, — ярко-кровавы среди выцветшего и безрадостного военного пейзажа.
У Василия Петровича держалось стойкое впечатление того, что вся его жизнь вплоть до последнего десятилетия, так и прошла в черно-белых и величественно-красных тонах, и только сейчас безжалостно била в глаза всеми цветами радуги. Все эти пакеты и упаковки с полуфабрикатами, которые целыми сумками таскали ему Татьяна Викторовна и Сергей, пестрели, как могли. Оранжевый, небесно-голубой, салатовый… и снова красный… Каждый раз, когда Василий Петрович ставил в холодильник кумачовую бутылку кетчупа, он мучительно сознавал, что цвет его прошлого опозорен, как опозорено и само понятие еды. Она не должна доставаться так просто! В войну надо руками выкапывать мелкую и зеленую, как горох, полудикую картошку на заброшенном поле, а в мирное время — за свои заслуги получать продовольственные заказы или покорно стоять в очередях (при отсутствии заслуг). Но в это беспардонное десятилетие понятие еды, несомненно, измельчало. Если всякая соплюшка типа Светы может купить сервелат так же легко, как работник министерства обороны, то величие слова «еда» пришло в не меньший упадок, чем все святые атрибуты советской державы.