Василий Дворцов - Манефа
С первых страниц Павел и Ирина приняли повествуемое как непреложность. Как Истину. В каждой строке, в каждом слове потрясало всё, но больше всего — личность самого Иисуса. Жизнь Спасителя. Его поучения и поступки прочитывались как ответы на великое множество давно, почему-то тайно, смутно, но неотвратимо мучивших их вопросов. Они читали Евангелие по вечерам, и то и дело прерывались, радостно перебивая друг друга, так как в памяти вдруг всплывали самые разные ситуации, объяснение которых становилось возможным только теперь. Весь окружающий мир из разнородного, перемешанного хаоса стал прямо на глазах складываться в единую, сверкающую бесконечным разнообразием, но действительно единую мозаичную картину. Отдельные, фрагментальные стяжки причинно-следственных связей разрозненных фактов вдруг пронизывались сплошными линиями уходящих в исток мироздания нравственных закономерностей. От этого жизнь всей Вселенной, как и жизнь любого муравья, обретала себе незыблемое основание в понятии «справедливость». Как это относилось к математике и физике? — Справедливость обосновывала мир, давала векторность течению любых жизненных проявлений, включая второй закон термодинамики. Существование материи и разума объединялись теперь не через зыбкую, зависящую только от самой себя «целесообразность», а именно через «справедливость», изначально вечную «справедливость»! С каждой главой евангельская личность Иисуса переворачивала и сметала за ненужностью все авторитеты и философские школы. Просто все частные «логики» бледнели и умирали перед познаваемым «Логосом», как звёзды при восходе солнца. Ночная интуиция обретала плотность, цвет и фактуру завета. И отсюда уже не нужно было закрывать глаза на необъяснимые, «незаконные» явления. Любое описание чуда теперь было настолько внутри миропорядка, что просто становилось непонятным: как же вообще возможно жить без этих справедливых исцелений, чудес и… И ещё чтение сопровождалось реальным ощущением света и тепла.
Именно это Евангелие Павел дал почитать Лиле Зинчук… После университета Павел не остался, хотя его профессора чуть ли не хором уговаривали, в аспирантуре, а пошёл преподавать в школу. У него было непоколебимо твёрдое убеждение всякого начинающего христианина о вреде науки, искусства и медицины. И о необходимости немедленного просвещения всех детей светом истины. Конечно, прямо говорить о Боге в школе было безумием. Хотя в республике, в отличии от России, за ношение крестиков и поедание крашеных яиц и куличей на Пасху, гонений не было. Да что уж там! Во всех храмах по ночам то и дело совершались крещения и венчания, на которые подъезжали «волги» с правительственными номерами. Но, всё равно, в школе о Боге говорить было нельзя. На первые полгода Павел придумал себе игру, которая помогала ему легко усваивать самые тупые правила поведения среднего советского преподавателя средней советской школы. Павел стал Штирлицем. В учительской его сразу начали побаиваться: с чего это столь блестящий выпускник университета, одновременно защитивший два диплома, и вот — простой учитель? Что, пришёл на место директора? Или отсюда — и сразу «туда»? Эта птица была явного не их полёта. Такая, пожалуй, и до середины Днепра долетит. Коллеги с первых дней довольно дружно объединились: слишком уж «правильный», избавиться бы, от греха подальше. Но всё никак не могли найти повода придраться, терялись в его уступчивости и готовности услужить по любой просьбе. Поэтому их сложившаяся из-за внешней опасности временная консолидация дала скорую трещину, и по одному, по одному, они стали потихоньку перебегать на его сторону. В учительской стало возможно дышать. А вот ученики, похоже, его игру расшифровали сходу. Это была не просто любовью к разгаданному «своему», это сразу стало настоящим подпольем. Буквально через несколько дней Павел уже знал все, даже самые занозные клички всех преподавателей, их послужной список, интеллектуальный уровень, а также увлечения и тайные и явные пороки. Причём сведения доставлялись на строго добровольной основе. Агенты были даже в тех классах, где он ничего не преподавал. Имея такой банк данных, можно было переходить к следующему этапу. Первыми от его идеологических диверсий пострадали биологиня и естествоведша. Дарвин просто сгорел бы от стыда, услышь он такую критику своего учения. Потом на смех стали поднимать советского историка и обществоведа, то есть, самого директора. Директор запаниковал. Похоже, что ученики ни с того, ни с сего стали читать учебники. И не только учебники. Обрюзгший любитель сала, борща и пива даже аппетит потерял: откуда бы такое внимание к ленинскому учению? Нужно было срочно сообщить «куда следует». И после того, как в мальчишеском туалете было довольно талантливо нарисована постепенная эволюция человека из обезьяны с промежуточными этапами в виде Маркса, Энгельса и Ленина, в школе было проведено расширенное партийно-комсомольское собрание педагогического состава с присутствием «товарища» из райкома. Этот рисунок был явным перебором в средствах народного протеста, нужно было бы тормозить, срочно ложиться на дно. Но Павел уже не мог остановиться. Вернее, не мог остановить вовсю развернувшихся подростков, почувствовавших удовольствие от отколупывания глины из ног колосса. После скоропостижной смены трёх правителей, молодёжь нездорово развеселилась. Азарт безусой безнаказанности распространялся как эпидемия. Кто бы из них представлял, насколько глубоко может быть эшелонирована система партийного самосохранения.
Младших детей по одному допрашивали в классах и дома. Их ласкали, запугивали, опять ласкали. А подростков вдруг активно стали «застукивать» за курением или фарцовкой, выводить в спортзал и предлагать честный мен: прощение за информацию. Задействован был весь педсостав, поэтому рано или поздно, но всё равно бы открылось. И дело было бы не в предательстве. Павел познал ещё одну педагогическую тонкость: малышня чётко чувствовала свою принципиальную отделённость от мира «больших», поэтому совершенно свободно устанавливала собственные законы и авторитеты в полной независимости от учительской. Это был самодостаточный мир «в себе». Опасность исходила не отсюда. Ведь, если младшим было достаточно гордиться настоящей историей своей Родины, настоящими былинными предками и героями, то старшеклассники уже искали не внешних авторитетов, а сути, смысла происходящего. Подростки уже вплотную стояли перед взрослой жизнью, примеряясь к ней. Подстрекаемые процессами созревающего тела, они страстно и пугливо хотели как-то, пока сами не зная как, войти в неё. Но руки-ноги росли, а мысли и чувства запаздывали. И в мучивших их вопросах было больше не восторга далёкой истиной, а злорадства над ближней ложью. Зачастую только это злорадство и становилось основной темой бесед со «своим» педагогом. А он поддавался. И кто бы знал, что именно подростки не смогут удержать молчание? По неопытности они не умели пользоваться временем, не умели терпеть. По неопытности? Да самому-то Павлу было всего-навсего…
Своё Евангелие Павел дал почитать Лиле Зинчук. Она и её подруга Оксана сами напросились на ту беседу. Девчонки сходили в Лавру, — то есть в Лавру каждый киевлянин ходил и, конечно, не раз, — как только приезжали какие-нибудь иногородние гости. Но тут они впервые пошли туда одни и с новыми мыслями. А вернулись с ещё более новыми. Девочки, не вступая в экскурсии, спускавшиеся с дурацкими шуточками и опасливыми хохотушками в пещеры, побродили по территории монастыря, посидели немного в тёмном прохладном храме, вслушиваясь в молитву. И вдруг, совершенно неожиданно для себя, они не увидели там одних только стариков и идиотов. Среди поющих, крестящихся и кланяющихся мужчин и женщин, конечно же, стояло много станичных и хуторных. Большинство были пенсионеры. Но, была и молодёжь, были и просто взрослые люди с умными светлыми лицами… Павел был единственный, с кем школьницы могли поделиться этим своим открытием. Разговор состоялся прямо в классе, после занятий. На следующий день подруги провожали учителя до дома, ещё через день провожающих был десяток. Шли медленно, непривычно молчаливо слушали, строго в очередь задавая вопросы. Но, пересказывая ребятам евангельские истории и притчи, Павел вдруг остро понял, физически ощутил, что никак не может передать им то удивительное состояние сердечной радости, какое испытывал сам при чтении. Все те же слова — при его-то математической памяти! — в его устах становились легковесными, необязательными, они не несли в себе силовой наполненности прямого прочтения. И от этого сюжеты приобретали ненужную эпичность, отстранённую сказочность. Пересказ Истины не животворил, а только насыщал любопытство.
Отец Лили был замполит Подольного РОВД. Относительно молодой подполковник, он ещё успевал до пенсии неплохо подняться по служебной лестнице. В Главке были сокурсники по Академии Дзержинского, были и просто обязанные по жизни. В общем, заточено. Не было пока только вакансии. Но и она тютельку намечалась. Его предупредили, что «кандидатуру уже рассматривали, и она предварительно утверждена». От него и «просили-то» всего-навсего немного потерпеть, не попасть ни в какую историю. Поэтому, когда он нашёл у дочери «подрывную литературу» зарубежного производства и явно доставленную в СССР контрабандой, у него, стодесятикилограммового бывшего борца, впервые стало плохо с сердцем. Конечно, лучшим вариантом было бы просто всё уничтожить и забыть. Но подполковник, со страху за карьеру, с киевско-милицейским простодушием ломанулся выдавливать из дочери чистосердечное признание. И не смог. Лиля, испугавшись его напора, истерически рыдала, но не признавалась, откуда у неё «та гадость». На вопли разъярённого мужа и визг дочери прибежала жена. Заведующая отделением в продмаге, — в общем, психолог, — она разом приказала всем молчать, и в наступившей тишине всё само объяснилось. Неужели трудно было обойтись без ора? Лиля, получив обещание не дать никого в обиду, со слезами рассказала маме про учителя и про Евангелие. Девочку отпоили валерианой, помыли и положили спать. Дальше супругами на кухне решалась несложная задача: либо их дочь раскручивается «смежниками» как участница антисоветской организации, — и тогда папина карьера партработника в органах МВД получает скорый и печальный финал, либо это дело становится чисто уголовным, — и муж пропускает его только по своим каналам без лишнего внимания в Главке. Может и пронесёт. То есть, никто не донесёт. Заявление от имени дочери мама написала тут же на кухне. Их почерки были похожи…