Станислав Золотцев - Столешница столетий
Но не шучу: и впрямь — не моё слабое перо надобно, а могучие перья Шекспира, Пушкина и других гениев «грамматики любви», чтобы поведать словами, живописать во всей полноте красок тот штормовой разгул страстей, в который друг за другом попадали послевоенные молодые представители нашей семейно-родствен-ной общины. Самому сейчас как-то странно и чуть забавно это вспоминать: простецкие, чаще всего истинно «деревенские» лица, неказистые, если не сказать — бедные одежды, корявая, незамысловатая, нелитературно-«кирзовая» речь — а вот же, лирическая дымка в глазах, пламя на щеках, духоподъёмный вид, и к тому же масса всяких шальных поступков с непредвиденными последствиями… Но — так было.
Было! — озарённо-чувственная, жаркая и шалая стихия влюблённостей и увлечений — вот тот естественный «воздух», в котором жила среда, окружавшая меня в зоревую пору моей жизни. Было! Помнится! — крестьянские, фабричные, мастеровые ребята, дочери рыбаков, лесорубов и «плитоломов», добытчиков плитняка, учительницы и фельдшерицы, люди самых земных профессий помнятся мне озарёнными «буйством глаз и половодьем чувств», словно бы промытыми живою солнечной водой желания обрести счастье…
Да, спору нет, жёсткими, а то и сурово-грозными были в те годы державные законы, государственные каноны, регламентировавшие частную жизнь людей, их самые сокровенно-личностные стороны бытия. Да и вековые нравственные устои, хоть уже и сильно выветренные, и порушенные, всё ещё сохраняли свою силу, особенно в глубинке, в среде простонародья, в семейных неписаных уставах. Скажем, в нашей родове, где каждая семья и каждый «куст» считали себя исключительно «ладными», по-своему знатными и родовитыми, почти священным являлось правило, касавшееся вступления в брак с военными, формулировалось оно примерно так: «Ниже офицера — ни в коем разе!» То есть, воин, желавший взять в жёны девушку или вдовую молодку из «наших», обязан был носить на погонах хотя бы одну маленькую звёздочку. Всего лишь с лычками — не претендуй!
Но — и претендовали, и своего добивались. И вообще, как всегда и всюду, чувства людские тем сильнее себя проявляют, чем суровее диктат над ними. Наперекор и вопреки казённым и семейно-бытовым канонам и обычаям вели себя многие влюблённые люди и в те годы. Любящие пробивались друг к другу и сквозь родительские запреты, и невзирая на мнение семьи, а то и всей родовы, которое тогда было едва ли не более значимым, чем «общественное мнение».
Но именно потому, что все эти каноны и уставы были в те поры весьма суровы, такие страсти нередко вскипали и в среде нашей родственной общности, и в нашей сельско-пригородной округе вообще, такие драмы и конфликты — куда там в сравнении с ними какой-то занудно-затяжной, хотя и со многими жертвами, распре меж кланами Монтекки и Капулетти! Да и венецианский темнокожий ревнивец, можно сказать, почти что образцом спокойствия мог бы считаться в сравнении с горячими нашими севернорусскими парнями и мужиками: те платок за свидетельство супружеской измены не считали — но и в качестве инструмента для наказания неверной подруги он им тоже не подходил. Не всем, конечно, но некоторым — точно!
…Да и сами «хранители устоев», пожилые и седовласые главы семейств (причём не только мужеска пола) могли бы поведать а самое славное, что иногда, в застольных откровениях, и поведывали — немало занимательного о своём буйном прошлом. И такие жгучие «амурные» эпизоды этого прошлого порой всплывали в их устных и чаще всего хмельных мемуарах, и такие захватывающие эпизоды и подробности их молодых лет, — у юных слушателей глаза горели и блестели… Тот мой приозёрный «дедух», ночные наставления коего на предмет любви и брака меня и потрясли, и в тупик загнали, отнюдь не являлся белой вороной среди своих почтенных сверстников по родове и по окрестностям. Скорей, наоборот: в сравнении кое с кем из них, чьё удальство и молодецкие «игрища и забавы» предавних лет стали местными изустными легендами, он мог бы и вполне добропорядочным сельским джентльменом считаться…
И уж действительно не счесть услышанных мною в мои ранние годы (от стариков же, в основном, либо просто от старших родственников, от «фамильцев» и сельчан обоего пола) головокружительных рассказов и повествований, увлекательнейших преданий и сказаний, где в качестве героев-любовников выступали уже к тому времени сошедшие в прах деды-прадеды и прабабки. По правде, многие из тех былин сегодня мне самому кажутся небылицами, однако сложены они были замечательно, мастерски, по всем правилам лирико-авантюрного жанра! Никакой особой «клуб-нички» в них не просматривалось, хотя всякими пикантными узорами своих сюжетов они порой пестрели, — а вот что в них фигурировало почти всегда, так это лихие кулачные бои, где какой-либо из основателей нашей родовы побивал не только своего соперника, но и как минимум трёх-четырёх его дружков, а также сумасшедшие гонки в тех самых, «бешеных тройках», а то и верхом, когда опять-таки один из наших кровных пращуров умыкал свою возлюбленную прелестницу, уносился вместе с ней от разъярённых её родичей, если у него сватовство не увенчалось удачей. Звучали в тех семейных легендах и совершенно фантастические вещи: ну, к примеру, отец юной красавицы, которая «признобила» сердце ещё одному из наших предков, поставил ему в качестве непременного условия для успешного сватовства задачу — выпить целое ведро браги, да не какой-нибудь, а его, предполагаемого тестя, собственного изготовления. А та бражка всему окрестному «миру» была известна: от двух-трёх кружек с нею здоровенные мужики с ног валились. А отец девицы требует, чтобы парень не только выпил ведро, но и дошёл бы потом домой на своих ногах.
А дом тот — через два села на третье, через три версты. Вот каков был самодур!
И что вы думаете — наш молодец возьми да опорожни то ведро с двумя малыми передыхами!
А тот папаня возьми да и задури пуще прежнего: мол, пошёл вон с моего двора, я тя испытать хотел, не бражник ли ты, а ты вон какой горький пьяница оказался, всё пропьёшь, видать, и приданое, и мою дочку — с глаз долой!
А тот наш удалец-прадед не выдержал да и «загасил» папашку своей зазнобы, — ну, не насмерть, конечно, зачем будущего тестя убивать, но, по-нынешнему выражаясь, «вырубает» он его примерно на полчасика. А потом берёт на руки свою любушку и несёт её на руках к себе домой, через два села на третье, на виду у всего честного талабского мира, уже знающего что происходит, и принёс он её в наши родные Крестки, в ту самую «родину», она же «стариной» ещё звалась… Во как было!
Но и это не всё. Когда же в себя пришедший самодур прикатил на бричке за своей дочкой — мол, не дело, надо сперва под венец, красуля эта вышла на крыльцо и заявляет родителю своему: чтоб не коня в приданое, а трёх коней, и не одну корову, а двух да ещё быка! Ну, и так далее, по её личному хозяйственному тексту…
И что вы думаете? — опять-таки при всём честном народе отец невесты был вынужден дать слово своему будущему зятю, что именно такое — сверхроскошное по тем временам! — приданое он выделит своей дочке…
Ну, и как по-вашему — должен ли я сегодня верить в правдивость этой семейной былины, в её историческую достоверность, или же мне надо считать её небылицей, которую сплели мои деды и «дедухи» во славу нашей родовы?!
Не знаю… Как сказал когда-то один из самых моих любимых наставников в искусстве поэзии: «Не веришь — не слушай, а нам не мешай соврать!» Верь — не верь, но… вот то, что я видел собственными глазами и своими ушами слышал. Вот один из «стоп-кадров» моей ранне-подростковой поры.
…Идём с дедом по окраинной, по слободской улице Талабска. Дед уже сдаёт, дряхлеет, но ещё держится молодцом, особенно на людях, а сопровождаю я его на всякий случай, мало ли что — старик решил навестить одного из немногих своих старинных приятелей, ещё остававшихся в живых к тому времени, да и засиделся у него, вот меня и послали за ним. Погода добрая, тёплый предвечерний час в начале лета, и мой прародитель не хочет дожидаться автобуса, просит меня пройтись с ним по улице этой слободы, через которую он когда-то, по его словам, «на буланке» лихо скакат в сторону более дальней слободы, где жила тогда девица, коей предстояло стать моей будущей бабкой… Дед весел, улыбчив и словоохотлив, хотя выпил на сей раз в меру. Мы проходим мимо домишки, утонувшего в кипени сада. У его деревянного забора сидит на лавочке и греется на летнем солнышке совсем ветхий, много старше даже моего деда, старик. На нём, несмотря на теплынь, зимний треух, на ногах валенки с галошами, лицо его всё изморщинено, а в костлявых немощных руках — толстая суковатая палка с самодельным набалдашником. Он дремлет, прикрыв глаза, и лёгкий тёплый ветерок пошевеливает его усы, — они из тех, что звались «будённовскими», и когда-то, верно были пышными, а теперь стали совсем никудышными, обвислыми, да такими грязно-серыми, что ни единой серебряной искорки не вспыхивает в них под лучами солнца…