Виктор Окунев - Записки лимитчика
— Ну-у! — удивляется, уже наяву, хозяйка: она удивляется чужой жизни, не своей. Черепаха теперь в столовой, разматывает никогда не разматываемый платок.
В жизни Анны Николаевны самое, как я понимаю, живое — это любовь к прапорщику Николаю Васильевичу, погибшему в 915-м в Галиции. Тоже выпускник университета, поляк. Рвался в пекло — и попал! Но сначала — в Александровское военное училище, досрочно аттестован. В письмах подписывался, напоминая о любимом, о том, что не исчезает с нашей смертью, о Чехове и Ольге Леонардовне: «твой Антоний».
Фактически она была его женой — невенчаной! Помолвка, или что-то в этом роде, — в последние его дни в Москве. Потом пришло то самое. Ожидание. Металась по городу, как метелица. Мерзляковский переулок и в нем репетиции — прежде не оставляла надежды на актерскую судьбу, — бросила. Последнее письмо от него — грустное:
«Мне все кажется, что отворится сейчас дверь и войдешь ты. Но ты не войдешь, ты теперь далеко от меня... Прощай, да хранят тебя силы небесные, ангелы-хранители. Прощай, девочка хорошая!»
Написано мельчайшим, никем не разбираемым почерком, невыцветающими чернилами.
Потом наткнулась в томе чеховской переписки на те же — похожие — слова Антона Павловича, поняла: так он прощался с нею и с миром. Лучшее, что было у него, — эти слова.
Евгений Михайлыч знал об этой любви: с ним только могла советоваться, хотелось говорить о Николае Васильевиче. Ни с кем в ту пору такого! Подруги существовали в какой-то другой Москве.
«Я не улыбнулся, читая, что Вы, может быть, выйдете замуж, — напишет ей Иорданский в июле 1920 года. — Я только несколько удивляюсь, что Вы не боитесь семейной жизни («Враги человеку домашние его» — это ведь Ваши слова)».
Предостерегал! Она выходила замуж за очень порядочного, славного Лопухова; любви не было, она приняла его предложение с мертвым сердцем. В последнюю минуту почему-то толкнуло написать, выложить все — как бы просить совета. Но у кого просила!..
«...Я только боюсь, что Вы будете часто вспоминать Вашего первого мужа. У меня, по Вашим рассказам и по карточкам, осталось такое красивое представление о нем... Хотя жизнь делает свое, а Вы, верно, не рискнете на слишком поспешный шаг, — тогда дай Вам бог счастья!»
Звучало безнадежное.
О себе писал, что пасет козу. Глупая эта коза, привередничающая — навсегда! Одно мгновение она эту козу любила. Надо было пережить то лето. Писал, что решили пережить в подмосковной «Гренаде», где селились прежде дачниками, вместе с матерью. Она «Гренаду» знала. Страдал вот от чего: не мог достать книг по искусству. Нечего было читать, такая пустота! Читал Челпанова «Введение в философию» да «Исторический вестник».
«Какая Вы счастливая, что слушаете музыку, — так бы хотелось послушать Вагнера и особенно Шопена...»
И еще:
«Знаете, я иногда мечтаю о высоких горах Испании, о голубом море Неаполя, о другом небе... Не правда ли, как глупо! Помните, мы собирались с Вами в Париж? Здоровье мое, кажется, прекрасно: я порозовел, потолстел, волосы отросли, — вообще вид довольно плачевный... И так идут дни».
Новый год начинался с картошки
Паля! Что обещала встреча Нового года с Палей, с впавшей в слабость Лопуховой? Я задавал себе вопросы и не отвечал на них. Сидел в своей комнате, оставшейся мне чужой, я это чувствовал, — скоро ей опять менять хозяина; под ногами вместо коврика — газета. Обращали на себя внимание отставленные в сторону, ближе к окну, разношенные ботинки. Мои собственные. Они ждали. «Друзья мои!» — хотелось сказать им.
Накануне Валентин Павлович привез матери мешок картошки. Упреждая свой приезд, звонил мне за день. Недоговаривая, как всегда, таясь от домашних:
— Хорошо бы картошку встретить!.. Надеюсь ни вашу любезность...
С Владимира Ивановича перескакивал, ради конспирации, на Ивана Владимировича, попутно врал. Возникал какой-то консультант, обещавший помочь.
Консультантом оказывался шофер грузовой машины. Картошку вносил с мрачным видом. Понятна была мрачность: Валентин Павлович так повернул — не откажешь. Мешок грузно садился у стены.
И вот уж я, в свою очередь, бегу по лестнице с двумя огромными кочанами капусты. Меня могут увидеть жильцы — сознавать это неприятно. Как и шофер, я, должно быть, мрачен. Валентин Павлович попросил об одолжении — я не сумел отказать. Поэтому кочаны капусты в моих руках я называю так: слабость характера. И этот кочан — тугой, сладкий, наверное, холодно поскрипывающий, — слабость характера; и другой — особенно округлый, полный, как полной бывает любовь, — слабость...
Лопухов в своей стихии: он весел, размашист, зорко оглядывает принесенное.
— Не правда ли, эти ребята — как с выставки? — дал шлепка каждому кочану.
Ребята!.. Помедлил мгновение, решительно махнул рукой:
— На сидении в кабине — два свертка с говядиной... Один можно взять!
«Откуда все эти дары? — спрашиваю себя. — Из того подмосковного хозяйства, где племенные коровы сгорели? Или из другого?» Лопухову я ничего не говорю, мне стыдно и не хочется на него смотреть. Он сам, читая что-то у меня на лице, начинает снисходительно, но не без раздражения, объяснять:
— Имелась королевская возможность — выбирать все что угодно!.. Позволил себе. Заплатил, разумеется!..
Если заплатил — зачем, спрашивается, специально обращать внимание? Впрочем, со мною он мог не считаться.
В довершение всего велел шоферу насыпать корзину яблок. И шофер все так же мрачно вносил большую корзину красных яблок — действительно королевских на вид.
Паля долго не показывался из своей комнаты, а показавшись, неуверенно улыбался, трогал, принесенное. И сразу же отдергивал руку. Словно ему жгло ее. Он был, как видно, рад любому, самому краткому появлению брата; но шум, сопровождавший его! но командный голос!
Так как же, Паля, наш с тобой Новый год? Опять в ответ неуверенная улыбка: у него нет слов. Вот это-то бессловесное, Паля, мы и восславим. И с нами будет твоя мама. Ей мы скажем: ура! Мы не умеем кричать. Мы скажем: живи, мама!..
Новый год начинался с картошки «в мундирах», которую я варил днем для Пали. С утра я поздравил своих дворников, напомнил, что тротуар праздников не знает... Дворники вы мои, лимитчики! Всем у меня, насколько я знал, было тепло и светло. Даже в скандальном углу. Лопуховым же варить — никто не сварил: тетя Наташа пропадала у своей Лизки. Впрочем, я сварю и новогодний суп — из той самой говядины. А пока я, побрасывая в руках, чищу вареную картошку — сам Паля не может. Больше изомнет. Ест, принимая от меня благодарно, обжигается, — а на лице написано наслаждение. Потом даю всем лекарства. Читаю Пушкина. Смеркается, вечер застает меня на кухне.
Валентин Павлович? Вдруг вошел с горою свертков на руках — точно нес не одного даже, а нескольких младенцев. Вместе с ним вошла елка, за которой прятался молодой таксист.
— Как вы тут?
Высыпал свертки перед матерью — на стол в ее комнате:
— Вот, мамочка, из лучших ресторанов!..
Стал разворачивать: рулет, паштет, заливное мясо в рифленых тарелочках, торт «Птичье молоко», апельсины, немыслимый шоколадный набор... А еще балык! А язык!
Анна Николаевна смеялась в постели, задыхалась:
— Валя, ты с ума сошел! Куда — столько?! Не хватает паштета из соловьиных языков... Мне половину этого нельзя есть.
Отослал таксиста, оказавшегося студентом экономического факультета, заочником. Выспрашивал:
— Мамочка, как ты себя чувствуешь? Ничего? Что если тебе поменять простыни?
И вскоре Анна Николаевна лежала на свежих простынях.
Елку наряжали в столовой, в углу на сундуке. Деда ямщика сундук? Возможно, возможно. Валентин Павлович сострадательно поглядывал на меня.
— Я все хотел узнать: как ваши дела? На какую сумму в день вы живете?
Елка, игрушки, дедовский сундук... Потом пойму: сострадания не было, елка и игрушки обманывали. Он д е й с т в и т е л ь н о все обо мне хотел знать. Без приукрашивания — этой канители, свойственной бедным. Были у него, наверное, ближние цели и дальние. А сегодня он хотел просто увериться, стоит ему уехать к себе, не съем ли я вот эти его ресторанные яства... Так сказать, в виду беспомощной матери и безмолвного Пали. Грубо мыслю? Ничуть. Жизнь по-лопуховски, его с и с т е м а — бега! А в этот вечер — бега предновогодние, бега канунов. И ни в какую нельзя позволить себе роскоши сделать неверную — туфтовую! — ставку: год будет проигрышным. Все-таки считал он меня, как теперь сознаю, темной лошадкой.
Елку мы с ним довершили прекрасной стеклянной звездой, и он уехал. Напослед все же не удержался — ревниво посуетился возле стола с закусками:
— Мамочка, тут из «Берлина», из «Праги»! Ты сделаешь преступление, если не поешь!.. Паля, сейчас же возьми апельсин! Надо ему помочь очистить апельсин... Владимир Иванович, я вас оставляю. С вами мы что-нибудь придумаем. Пока еще время терпит — не так ли?