Арнольд Цвейг - Радуга
Муж уже почувствовал раскаяние — мужья охотно раскаиваются, если им приходится спать в одиночестве, — он смущен, подавлен, он быстро встает и отправляется в церковь. Жена лежит, распростертая на полу, так глубоко погрузившись в свою скорбь и молитву, что не слышит приближения супруга; как она хороша, как невинно-прекрасна в свете восковых свечей. Он ласково, виновато окликает ее; она встает, смущенная, полная стыда, очаровательная; пока старуха снова расставляет свечи на алтаре, он целует жену, умоляя о прощении. Они втроем идут домой; супруги молчат, а старуха жалуется на свои старческие немощи. Как она слаба! Ведь вчера, сидя на кровати, она почти лишилась чувств. И как забывчива! Ей дали переделать нарядный камзол фиалкового цвета из бархата, шелка и меха. И кто поверит ей, что она не знает, куда девала камзол! Что он исчез, а она, бедная, старая женщина, в полном отчаянии.
«Вот как!» — думает муж. Теперь невинность его жены ясна как день. И придя домой, он отдает швее камзол, в котором еще торчит иголка с ниткой. Убеждение в невиновности жены делает его щедрым, и он дарит пятьдесят франков этой верной и преданной особе.
А затем муж снова ложится в постель. В постель, но не для отдыха, ибо даже купец, обладая молодой женой, — не правда ли?..
И кто — не супруг же! — запретит доказавшей свою верность жене время от времени давать работу честной швее и даже самой относить эту работу к ней на дом?
Мои дорогие ученики, на прощанье выслушайте мораль сей басни; мой друг, аббат церкви Сен-Сюльпис, который не захотел отречься от своего бога и которому поэтому мастер Самсон[12] выбрил сразу и подбородок и тонзуру, — мой друг не раз говаривал: «Истинный брак не может быть уничтожен ни разводом, ни разрывом». Спокойной ночи, господа. Когда будете спускаться по лестнице, посветите себе сами; у меня нет лакея, с тех пор как я прогнал последнего за неопрятность. Разве здесь найдешь порядочных лакеев?!
До следующего раза, друзья мои, до следующего раза.
1913 Перевод Р. РозентальВраг
асто бывает, что судьба человека складывается в точном соответствии с законами его характера, и что бы с этим человеком ни приключилось, пусть даже в него выстрелят в упор, все это вызвано роковыми силами, заложенными в нем. Именно в них-то и коренилась причина того, что силезский сержант Пауль Пашке чуть не истек кровью в самом начале первой мировой войны.
* * *Ранним утром на второй день мобилизации старший сын мастера столярного дела Пашке, с удовлетворением кивнув, снова обвел взглядом мастерскую, где он еще вчера работал и где всегда был правой рукой отца. В чисто подметенной комнате все стояло на своих местах, к побеленным стенам были привалены груды струганых досок и некрашеная дверь со сквозным отверстием на месте замка. Не стоило заглядывать в темные углы между досками и стеной, проверять, нет ли там мусора, пыли, стружки. Каждый вечер, когда кончалась работа, он сам следил за тем, чтобы ученики не ленились убирать, не оставляли огрехов; большие ящики под верстаками были полны опилок и стружки, а до блеска начищенный инструмент лежал наготове в полном порядке. К вечеру, разумеется, все это в пылу работы будет разбросано; зато старик отец вместе с рабочими, которых пока не призывают (ополченцы! — пренебрежительно подумал мобилизованный), и с учениками изготовят за день с полдюжины дверей для строящейся школы.
Он пожал плечами, как бы говоря: кто знает, что будет здесь завтра утром. И снова пожал плечами, как бы выражая этим радостную мысль — меня это уже не интересует. В задумчивости он вновь и вновь поворачивал голову, оглядывая мастерскую. Часто дыша и все глубже вдыхая, вбирал он в себя запахи, никогда не покидавшие это помещение: освежающий смолистый аромат только что обструганной сосны и ели, неизбежно связанный со зрительным образом — розовато-желтые на срезе стволы, сучья, зеленые игольчатые ветки, — и витающий вокруг противный запах клея. Сын столяра любил эти запахи.
Со всем этим покончено. Он пересек двор и вошел в комнату, расположенную вровень с землей. Здесь он неторопливо и обильно позавтракал.
— Ешь, сыр свежий, долго не проголодаешься, — говорила мать и накладывала на маленькие булочки толстые куски пахучего силезского сыра. Этот запах юный Пашке тоже любил.
Лицо у матери было заплакано. Когда он поднялся из-за стола и взял ее руки в свои, не осмеливаясь поцеловать их, она, не в силах больше сдерживать слезы, громко разрыдалась и протянула сыну его библию. Не то советуя, не то приказывая, мать несколько раз повторила, чтобы он всегда носил эту книгу в ранце (мать когда-то служила у гернгутеров[13]).
— Всегда, Пауль, всегда, всегда… — проговорила мать и выбежала вон из комнаты, впиваясь зубами в край фартука, но ей не удалось подавить рвавшийся из груди крик.
Только матери сердцем чуяли в те дни, что такое война, да и то не все. Часто и они глушили в себе инстинкт жизнеутверждающей природы чадом тщеславия или жертвенности.
Но Лене Пашке давно уже с великой неохотой смотрела на мир. Ее выразительные голубые глаза, полные слез, почти грозно светились на измученном темном лице, изрытом морщинами. Теперь она заперлась в спальне, бросилась на колени и уткнулась головой в постель, чтобы никто не слышал ее судорожных всхлипываний. Когда же ее сына, первенца, вырвали из-под ее крыла, как из-под извечного заслона, когда за ним захлопнулась дверь, душераздирающие рыдания матери незаметно перешли в молитву. Мать заклинала, мать молила владыку небесного о благополучном возвращении ее Пауля. Так нашла она утешение.
А старик отец пошел проводить сына на вокзал. Над высокой рожью, которая стояла под солнцем словно вылитая из меди, высилась беспредельная синева неба. Картина эта вернула Паулю душевное равновесие, нарушенное волнением матери; слава богу, в жизнь вошло что-то новое, родина знала на защиту…
Когда новобранец уже стоял в желтой раме вагонного окна в нетерпеливом ожидании отхода поезда, отец, борясь с мелкой дрожью, непрерывно колотившей его, не выпуская изо рта трубки и чересчур часто поплевывая на перрон, призвал сына, сержанта третьей роты Пашке, к осторожности; три или четыре раза отец повторил, чтобы на привалах сын ложился на спину, лежал неподвижно до самой команды «подъем» и ни в коем случае не ворочался с боку на бок.
— Помни, сынок, только не ворочаться!
Но вот наконец Пауль протянул свою длинную руку обоим братьям. По дороге на вокзал он позволил им нести свой маленький чемодан. Вместо всех других чувств мальчики испытывали отчаянную зависть, ведь на его месте они уже ощущали бы на своем мундире невидимый Железный крест. Лица у них и в самом деле не были такие осовелые, как у него. А он то и дело вытирал взмокшую от пота, коротко остриженную светловолосую голову и все только хвалил погоду — очень, мол, хороша для жатвы. Конечно, с этакой рыбьей кровью не только вражеского орудия, но даже знамени не захватишь — вынесли приговор сержанту Пашке его младшие братья, возвращаясь с вокзала домой.
Разбухший гарнизон в Глогау, на берегу широкого Одера, где Пашке отбывал воинскую повинность; новая серая форма, не такая красивая, как тот синий мундир с красным воротником и желтыми погонами, в котором Пашке вышел, так сказать, в люди, но необычная, во всяком случае, как будто вовсе и не у пруссаков служишь; бесконечные переезды, смех, шутки, песни, крики и сон — так началась война для сержанта Пашке.
В пограничных городах, когда солдаты выходили из вагонов, население встречало их как своих спасителей: велик был здесь страх перед приближающимися казаками, ведь даже в мирное время они казались вечной угрозой; вдобавок повсюду говорили о бешеной стремительности их наступления, сметающего все на своем пути. К счастью, разговоры эти не оправдались. Враг отступал в глубь своей страны, и приходилось совершать долгие одуряющие переходы, догоняя его; мундиры покрывались тонкой белой пылью польских дорог, а лица — серой коркой грязи.
В голове первого батальона вслед за гусарами шла третья рота. С тех пор как они вошли в соприкосновение с врагом, капитан охотно посылал сержанта Пашке и в разведку и в передовое охранение — особенно ночью.
— Он человек положительный, — говаривал фельдфебелю капитан, — не страдает, слава богу, чрезмерным воображением, будь оно проклято!
И вот, когда Пашке выполнял одно из таких поручений, с ним приключилась беда. Темной ночью в лесу он зацепился за корни дерева, упал и растянул на ноге сухожилие. Недели две ему пришлось пролежать в полевом госпитале вместе с ранеными из пятой роты, которая недавно атаковала несколько южнее сильный русский отряд.