Давид Гроссман - См. статью «Любовь»
В те дни, когда Момик не ездил в библиотеку, он часами просиживал в темном чулане. Он сидел там с без четверти двух и до самой темноты и даже после этого выжидал еще несколько минут, сидел на холодном полу, отважно глядя в сверкающие глаза животных и прислушиваясь к их мрачному рычанию и клекоту, можно было подумать, что они привыкли к Момику и совершенно им не интересуются, но он знал, что это притворство и в любую минуту может начаться все что угодно — ведь ясно, что даже зверь начал нервничать, как же ему не нервничать, если его так дразнят, и изучают все его преступления научным и систематическим способом, и день за днем сидят напротив него с таким откровенным вызовом, и Момик принуждал себя оставаться там еще минуту и еще минуту, упирался изо всех сил ногами в пол, чтобы не вздумали сами по себе вскочить и удрать, и из груди у него вырывались такие неожиданные и зловещие звуки — как будто тяжкое свистящее дыхание или писк детеныша, и со всеми этими звуками он уже начал напоминать себе дедушку Аншела, но все равно сидел, даже тогда, когда в крошечном оконце, в щели под картоном, затухал последний луч света и тьма египетская окутывала чулан, и все это Момик продолжал делать, потому что получил указание, показавшееся ему чрезвычайно важным, — в книге «Таинства судьбы» содержался искусно запрятанный, но абсолютно ясный намек: «Из мрака беспросветных будней внезапно нагрянул Нацистский зверь».
Неделю за неделей в читальном зале для взрослых библиотеки Народного дома Момик сидел на высоком стуле (ноги его болтались в воздухе) и читал умные исторические труды без огласовок про то, что наделали нацисты. Библиотекарю Гилелю он сказал, что готовит в школе особенную работу по теме Катастрофы, и тот больше не приставал к нему и не задавал никаких вопросов. Момик обломал зубы обо всякие совершенно непонятные слова и выражения, которые, как видно, существовали только в те дни, и подолгу разглядывал странные фотографии, на которых тоже ничего невозможно было понять — ни что это такое, ни что там случилось, ни хотя бы что к чему относится, но в душе он чувствовал, что эти снимки, вероятно, содержат начало тайны, которую все почему-то скрывают от него. Он видел фотографию родителей, которые должны выбрать между двумя своими детьми, кто останется с ними, а кто уйдет навеки, и пытался представить себе, что же они решат и согласно какой логике, видел, как солдат заставляет одного старика скакать на другом старике как на лошади, и разглядывал всякие хитрые казни, о которых раньше совершенно не имел представления и даже не думал, что они могут существовать, и видел фотографии могил, в которых валяются вместе множество мертвых людей, застывших в разных позах, один на другом, иногда один с ногой на лице другого и один с совершенно вывернутой назад шеей, и, даже когда Момик пытался нарочно вывернуть так шею, у него не получалось, и постепенно он начал понимать новые вещи, например, что тело человека на самом деле очень слабое и хрупкое и запросто может как угодно сломаться, в любом направлении, если только захотеть его сломать, и что семья, если только захотят разлучить ее, может в мгновение ока развалиться и перестать существовать и тогда все кончается навсегда.
Момик выходил из библиотеки в шесть вечера очень усталый и притихший и, когда ехал домой на автобусе, ничего не видел и не слышал.
Почти каждый день на большой перемене он убегал из школы, обходил стороной ту улицу, на которой стоял Киоск счастья, и, совершенно задыхаясь, подбегал к Бейлиной лавке, тянул Бейлу за руку в угол, если в лавке случайно оказывался покупатель, и тут же шепотом, который на самом деле был криком, начинал спрашивать, что такое эшелоны смерти, и для чего они убивали маленьких детей, и что чувствуют люди, которые роют себе могилу, и была ли у Гитлера мама, и неужели они действительно мылись мылом, которое делали из людей? А где и кого они убивают сегодня, и что это «юде», и что значит — эксперименты на людях, и что, и что, и что, и как, и зачем?! И Бейла, которая уже сама поняла, как это важно для него, отвечала на все вопросы и ничего не пыталась утаить, и только лицо ее становилось все печальнее. Момик и сам уже был немного встревожен, не то чтобы он нервничал, но все-таки был обеспокоен: получалось, что положение день ото дня становится все хуже, и зверь, как видно, побеждает, да, это уже ясно, и даже если Момик узнает о нем все, и даже если он теперь уже не маленький девятилетний дурачок, каким был несколько месяцев назад, когда верил, что зверь может получиться из ежа или несчастного котенка, все равно приходится признать, что с ним случился брох, что он по собственной глупости угодил в западню, в какое-то ужасное место, в котором действительно находится зверь, и вообще трудно понять, как это случилось, как от всяких несчастных дурацких мыслей и фантазий произошло вот это, но абсолютно ясно, что зверь на самом деле есть, Момик ощущает его даже в собственных внутренностях и собственных костях, точно так же, как Бейла заранее чувствует, что должен пойти дождь, и ясно также, что это Момик, по собственному легкомыслию, пробудил зверя от долгой спячки и вынудил его выбраться наружу, как Иехуда Кен-Дрор, бросивший египтянам вызов на перевале в Митле, заставил их открыть огонь и таким образом обнаружить, где они засели, но у Иехуды Кен-Дрора были товарищи, которые прикрывали его сзади, а Момик совершенно один, и к тому же обязан продолжать борьбу до конца, потому что никто вообще уже не спрашивает его, хочет он этого или нет, и, даже если он вздумает убежать и спрятаться, зверь уже не отпустит его и будет преследовать даже на краю света, и в любом месте у него имеются шпионы, доносчики и соучастники, и он сделает ему постепенно все, что сделал другим, но на этот раз гораздо более хитрым и сатанинским образом, и кто знает, сколько лет он будет мучить его так и каков будет конец.
Но в то же время это Момик, и никто иной, был тем единственным, кто сумел без чьей бы то ни было помощи изобрести способ, как извлечь Нацистского зверя из своих животных в чулане, и это оказалось так просто, невозможно даже понять, как эта идея не пришла ему в голову раньше, ведь даже его сонная черепаха вспомнила вдруг, что она черепаха, когда учуяла кожуру свежего огурца, а вороненок? Все перья встают у него дыбом, когда Момик показывает ему куриную ногу, и не трудно понять, что все, что Момик должен теперь сделать, это показать зверю такую пищу, которую он больше всего обожает, то есть еврея.
Он начал готовиться к этому с умом и чрезвычайной осторожностью. Прежде всего он принялся копировать карандашом в свою тетрадь снимки и рисунки из книг в библиотеке Народного дома и записывать всякие указания, чтобы запомнить, как выглядит еврей: как еврей смотрит на солдат, как еврей боится, как еврей шагает в колонне, как роет себе могилу. Момик записывал и то, с чем был знаком по собственному немалому опыту общения с евреями: как еврей кряхтит и вздыхает, как он кричит во сне, как ест пулькеле и многое другое. Момик трудился в точности как настоящий ученый-исследователь и опытный сыщик. Например, этот мальчик в кепке с поднятыми вверх руками — Момик пытался угадать что-нибудь по его глазам, допустим, как выглядел зверь, которого он видел перед собой в ту минуту, и умел ли он свистеть в два пальца, и слышал ли когда-нибудь, что Ходоров — это не только еврейское местечко, но и знаменитый вратарь, и что такого сделали его родители, что ему пришлось так вот поднять руки, и где они вообще были вместо того, чтобы следить за сыном, и был ли он религиозным, собирал ли настоящие марки страны Там, и мог ли представить себе, что в Израиле, в Бет-Мазмиле будет жить другой мальчик, которого зовут Момик Нойман. Очень много вещей нужно узнать, чтобы выглядеть как настоящий еврей — чтобы лицо было в точности как у еврея, и чтобы от него исходил тот же самый запах, как, например, от дедушки Аншела, или от Мунина, или от Макса и Морица, запах, учуяв который зверь просто не выдержит и высунется.
День за днем Момик сидит в темном чулане перед клетками и почти ничего не делает, только смотрит, смотрит, и ничего не видит, и изо всех сил старается не задремать нечаянно, потому что в последнее время, неизвестно почему, он немножко чересчур усталый, ему трудно передвигаться и трудно сосредоточиться, и иногда у него появляются такие нехорошие мысли, как, например, зачем ему вообще все это потребовалось, и почему именно он должен так в одиночку бороться ради всех, почему никто не вступается за него и даже не замечает, что с ним происходит: ни мама, ни папа, ни Бейла, ни ребята в классе, ни учительница Нета, которая только и знает, что кричать на него и говорить, что он снижает свои оценки, вместо того чтобы немного побеспокоиться о нем. И даже Даг Хаммаршельд от Объединенных Наций, который как раз сейчас прибыл к нам в страну с визитом и поехал в Сде-Бокер, чтобы поужинать там с Бен-Гурионом, и который догадался, видите ли, организовать ЮНИСЕФ для детей и старается спасать их в Африке и в Индии от малярии и вообще от всякой холеры, даже он не находит ни одной минуточки времени для Момика, который борется с Нацистским зверем. Нужно признаться, что бывают такие дни, когда Момик сидит в чулане в какой-то полудреме и завидует зверю, да, да, просто завидует ему, потому что тот такой сильный, и никогда не страдает от жалости, и прекрасно спит по ночам — даже после всего, что он наделал, — и, как видно, даже гордится своей жестокостью, блаженствует в своем укрытии, как дядя Шимек, когда ему чешут спину, и, может, он прав, может, это в самом деле не так уж плохо быть жестоким, только не слишком, потому что и Момик тоже в последние дни испытывает какое-то удовольствие от своих плохих поступков, особенно часто это случается с ним, когда уже наступает темнота, и он еще больше начинает бояться и ненавидеть и зверя, и весь мир, и тогда он чувствует вдруг как будто жар во всем теле, но особенно в сердце и в голове, и почти разрывается на части от невероятной силы и жестокости, и может даже броситься на клетки, и изломать их в куски, и размозжить все головы этого зверя безо всякой жалости, нисколько не думая о последствиях, и готов даже пораниться от его когтей, и зубов, и всяких клювов, и схватиться, и сплестись, и смешаться с ним только для того, чтобы он один раз почувствовал то, что чувствует Момик, но, может, лучше не надо, может, лучше убить его без того, чтобы смешиваться, просто раздробить, смять, раздавить, растоптать, истребить, замучить, взорвать, да! Теперь даже можно швырнуть ему в морду атомную бомбу, потому что в газете поместили наконец репортаж о нашем атомном реакторе и написали, что он громадный устрашающий великан, возвышающийся в золотых дюнах Нахаль-Рубина возле города Ришон ле-Цион, который с гордостью являет свое величие на фоне пенных шумливых волн на берегу бурного синего моря, и в его огромном куполе радостно стучат молоты строителей — все это сообщила газета «Едиот ахронот», и еще что первый израильский атомный реактор будет называться «Кившан», что, как объяснил его главный директор, означает охлаждающий бассейн атомного реактора в Нахал-Рубине, и, хотя в газете подчеркнули, что он создан исключительно ради дела мира, Момик, как говорится, тоже умеет читать между строк и прекрасно понимает, что означает Бейлина ухмылка, потому что ее сын — капитан высокого ранга. Дело мира, как же, держите карман шире! Чтоб они треснули, все эти арабы, псякрев! Но нельзя сказать, чтобы Нацистский зверь был так уж взволнован этими угрозами, и иногда Момику кажется, что, именно когда он начинает быть таким злобным, диким и полным ненависти, зверь хитро усмехается про себя в темноте, и тогда Момик пугается еще больше, и не знает, что делать, и заставляет себя успокоиться, но сколько еще он сможет успокаиваться? От страха он просыпается, и видит, что сидит в чулане, и чувствует, что вонь от животных так прилепилась к нему, что, кажется, вырывается у него даже изо рта, но он не встает, даже когда наступает полная тьма, и родители — только бы они не вздумали догадаться искать его тут, ведь у них, наверно, уже душа уходит в пятки от страха и волнения, — нет, с какой стати они догадаются? Для них же лучше не догадываться, и Момик продолжает сидеть так еще некоторое время, опять чуть-чуть задремывает, и опять просыпается, и видит, что сидит на холодном полу, завернутый в огромное старое папино пальто, к которому он прицепил булавками множество желтых звезд из картона, и иногда, когда он просыпается и вспоминает, где находится, он протягивает к животным обе руки и показывает им корешки использованных лотерейных билетов, которые валялись возле Киоска счастья и которые он подобрал и приклеил себе на ладони пластиковым клеем, потому что на них имеются номера, почти такие же, как у дедушки Аншела, и у папы, и тети Итки, и Бейлы, но, если этого оказывается недостаточно, чтобы как следует проснуться, Момик выпрямляется и взбадривает себя каким-нибудь кашлем или кряхтеньем и, прежде чем встать и отправиться домой, бросает зверю последний, действительно страшный вызов: поворачивается к нему спиной и сидит так, прямо у него под носом, еще несколько минут, переписывая в этой кромешной тьме — тьме египетской — в свою уже четвертую тетрадь непоправдашнего «Краеведения» несколько строк из «Дневника Анны Франк», который ему в конце концов пришлось стащить из библиотеки Народного дома, и всегда, заканчивая переписывать какой-нибудь особенно волнующий отрывок, чувствует, как карандаш у него в руке начинает немного дрожать, и он должен добавить еще несколько строк об одном мальчике, которого зовут Момик Нойман и который тоже прячется, как Анна Франк, и так же, как она, сражается, и тоже боится, и самое странное, что обо всех этих вещах он пишет в точности как она.