Вержилио Ферейра - Во имя земли
— Знаешь что, Жоан? Я тебя никогда не любила.
Не говори, не говори. Теперь, когда все завершилось, теперь я могу тебя создать, как Бог, он не умел, а я умею. Ты не знаешь фреску из Помпеи, я должен тебе ее показать.
Красивая богиня Флора запечатлена в момент ее легкого движения, но лица не видно. Потому что красота не в ее лице, а в легкости ее походки. Мы видим ее со спины, лицо чуть повернуто к зрителю и только для того, чтобы обозначился его мягкий абрис. На ходу она срывает цветок и следует дальше, подгоняемая легким ветерком. В одной руке цветок, в другой — корзиночка с цветами, которую она прижимает к груди. В ней все воздушно и податливо. Вокруг легко ступающих ног волнуется туника цвета глины. Белая вуаль небрежно спущена с плеч. Волосы схвачены на затылке, излюбленном месте мужской нежности. Схвачены лентой, лента, словно нимб. И все ее существо кажется неосязаемым. Есть и еще кое-что, что мне особенно хотелось бы сказать тебе об этой величественной и воздушной богине. Сказать не только о ее красивом теле, летящем как птица, но о самом полете. Не только о ее вечной юности, но и о самой вечности. Не о грациозности, а о грации. Я смотрю на нее, не отрываясь, желая, чтобы на фреске была ты, и слышу, как ты смеешься, потому что ты на ней не будешь никогда. Смотрю пристально, проникаюсь ею, чтобы навсегда в моей памяти запечатлелась ее нереальность. Почти не касающиеся земли ноги. Два тонких пальца, которые срывают цветок вот уже две тысячи лет. Мягкое движение бедра, эфирность ее божества. Округлость воздушного тела, овеянного легким ветерком. И ниспадающие вуаль и туника — ровно настолько, чтобы обнаженность не была чрезмерной. И голое плечо, чтобы дразнить воображение, желающее все домыслить. И зеленое пустое пространство, чтобы ничего вокруг не происходило и не притягивало взор. Я продолжаю смотреть на нее, смотрю всегда. Она проходит, воздушная, спиной ко мне. И красоты ее лица мы не видим и не увидим никогда. А потому ее красота — самая красивая, она и близко, и далеко, в ощутимой реальности, которой никогда нельзя будет коснуться. Лица ее мы тоже никогда не увидим. Как и глаз, взгляд которых затопляет все ее тело, точно оно принадлежит ему безраздельно. Ни тела богини, ни привлекающего внимание движения мы в руках не ощутим никогда, потому что ее реальность — проходить мимо. Так же никогда я не сорву своими грубыми руками смертного цветы, которые она несет и срывает. Я должен перестать смотреть на эту эфемерную богиню и ее короткое мгновение бытия, должен идти к тебе, Камила уже зовет меня, крича:
— Сеньор доктор! Сеньора опять выпачкалась!
Трудно оторвать взгляд от богини. И все же я перестаю смотреть на нее, а она продолжает идти — когда же я ее увижу снова? Этот миг краток, как все великое в жизни. Я отвожу глаза и, возможно, не увижу ее никогда. Потому что она не всегда там, когда я ее ищу. Для того, чтобы она оказалась на месте, должно происходить все, что происходит, все одновременно. Теперь мой взгляд готов для встречи с ней. И встреча эта рождает у меня улыбку. И в моей улыбке продолжает существовать богиня. Она — мимолетное видение. Ее на встречу с моей улыбкой из глубины тысячелетий приносит ветерок. Исчезает ветерок, исчезает улыбка.
— Сеньора опять выпачкалась!
Это Камила зовет меня, я должен идти. Ах, как же ты несчастна, дорогая, как тяжело смотреть на тебя. Но куда тяжелее, труднее понять — нет, нет, не понять, а осмыслить, что… не знаю, как тебе объяснить… что есть ты, и в то же время все же это не ты. Моя Моника высока, божественна, и это навсегда. Поставлю-ка я кассету с концертом для гобоя. Концерт Моцарта, не знаю, говорил ли я тебе о нем. Но у меня уже нет времени, Камила кричит, чтобы я поторопился. Твоя болезнь прогрессирует, ты теряешь человеческий облик. Вначале ты еще подавала мне сигнал, я или Камила бежали к тебе и усаживали, чтобы ты сделала все, что надо, и не испачкалась. И ты сидела и делала, а мы ждали. Но потом ты стала делать, где попало: для тебя везде стало удобно. Дорогая, ты такая несчастная. Пространство человечности огромно, постараюсь осмыслить его. Буду осмысливать, чтобы овладеть всем, что нам принадлежит в его пределах. Оно идет свыше, где оно известно и божественно, идет от созданных нами богов и доходит до самого низменного, чем являются испражнения и гниение. Но Камила не дает мне философствовать.
— Это вошло в привычку. Разве сеньора не может позвать? Вам трудно сказать, чтобы я проводила вас в уборную?
И ты смотришь на нее, как собака, желая понять.
— Разденьте ее. Оботрите, я потом буду мыть ее.
Но Камиле не нравится, она расценивает сказанное мной как чудачество:
— Теперь вы всегда хотите мыть ее сами. Разве я не смогу это сделать? Неужели вымыть сеньору — это что-то особенное?
— Я сам.
Я не понимаю настойчивости Камилы. Тем более что я тебя всегда мыл. Как и желания Марсии, когда она была дома: «Я вымою мать».
— Оставь, — сказал я ей.
Только я знал твое тело, пути моего наслаждения в нем. Твою красоту. Необходимо усилие. Необходимо бесконечное внимание, чтобы обнаружить его следы. Линия совершенства, твоей гордости. Ты стоишь в ванной.
— Камила, не забывайте подкладывать ей пеленки.
Стоя в ванной, ты вдруг неожиданно глупо говоришь мне:
— Дедушка, поскорей, мне холодно.
Я всматриваюсь в тебя, стараюсь понять. Докопаться до причины твоего заблуждения.
— Я — Жоан, дорогая.
— Да, дедушка.
Кто был твой дедушка? Я его никогда не знал и не помнил. Но сообразил: это, должно быть, родовые отношения, глубина времен, сумерки истоков. Истина земли и бесконечности. Дедушка. Мою тебя со всей нежностью, на какую способен. Мою не спеша. Бедра, исполненные ловкости, крылатой быстроты. Теперь она погребена под обвисшими морщинистыми складками. Бедра худые, кожа дряблая. Мою твой мягкий живот. Твои ляжки и изящные легкие ноги. Они слабые от усталости. Мою жаркую поясницу, твой бюст. Твои кричащие груди. Слышу их резкий крик в моих ушах, мою тебя с состраданием и тщанием, всю целиком. Очень аккуратно каждую часть. И пока мою, слушаю концерт Моцарта для гобоя. Мне принесла его Марсия, я ставлю его на проигрыватель. Какой скромный инструмент гобой. Еле слышный в оркестре. И вдруг второй раз, пока тебя мою, — вода горячая, мыло, мои руки, особенно левая, более чувствительная к приятной бархатистости твоей намыленной кожи, — замечаю, вдруг замечаю беспокоящее таинство — я мою не тебя. Время от времени гобой солирует, он маленький и скромный, твое тело так постарело, печальный гобой, такой одинокий, такой сиротливый. Я мою твое тело, но тебя в нем нет. И я вспоминаю. В былые времена ты заполняла все свое тело до кончиков пальцев, до ногтей, до кончиков волос. Ты была в нем, и я узнавал тебя. В теле, в жестах, в живом притягивающем взгляде. Но теперь передо мной только твое тело без кого-либо, кто бы за него отвечал. Твое тело неуправляемо, дорогая, кому оно принадлежит? В средоточии — пусто, из него не поступает ни один сигнал. Я не вижу тебя в твоих глазах, взгляд их рассеян. Они смотрят в никуда. У тебя нет средоточия — где ты обитаешь?
— Дедушка, поскорее.
Где ты? Я мою тебя с любовью и нежностью. Мою твое тело без тебя. Но со мной моя память, хорошая память, чтобы воссоздать тебя без страданий, Моника. Ванная комната просторна. Пошлепай по воде, пока я еще раз пройдусь левой рукой по твоим изящным грудям и сладкой кривой живота.
Однако Антония в беспокойстве, мне уже пора принимать ванну. Я беру костыли, и, покачиваясь, отправляюсь по коридору, вхожу, наконец, в ванную комнату, сажусь в автолифт, Антония приводит его в движение, и я погружаюсь в наполненную водой ванну. И тут произошло нечто странное. Я должен рассказать тебе это сам, прежде чем ты узнаешь это от других. Антония. Это очень активная девица, энергия так и бьет из нее. И язычок у нее бойкий, возможно, это дает ей разрядку.
— Сеньор доктор, время ванны.
Но я слушаю гобой. Он печален и ласков, как сидящий у дверей ребенок. «Сеньор доктор!» Я должен идти. Беру костыли и иду по коридору, похожий на встряхивающийся мешок. Антония меня усаживает и опускает в ванну. Но это я уже тебе сказал. И тут случилось — я должен сказать тебе это сам. Но разреши мне еще посмотреть на богиню из Помпеи. Увидеть, как легкий ветерок формует ее воздушное тело. Я смотрю на нее снова, смотрю всегда. Иди, воздушная, в своей невидимой красе. Красота твоя еще красивее от того, что она видима и не видима. Грациозная красота. Нежная.
XIV
А теперь, моя дорогая, я думаю, что имею право чуть-чуть пожаловаться. Не на тело, это я оставляю на потом. Тео очень торопится что-то сказать мне, прежде чем я останусь без ноги. Хочу пожаловаться на жизнь, пожаловаться на… Люди приближаются к концу, когда у них нет надежды на будущее, ты сядь. Я сижу. Я смотрю вокруг себя, оглядываюсь назад. Потому что впереди у меня уже ничего нет, чтобы смотреть вперед. И нахожу это глупым. Нет, не воспоминания, то, что мне вспоминается, я вспоминаю. Воспоминания — это вполне заурядный способ повторить жизнь. Что-то происходило и, вспоминая это что-то, мы заставляем его повториться. Особенно то, что достойно повторения, и получаем хоть небольшое, но душевное удовлетворение. Очищаем это прошлое от всего плохого, что в нем есть. Или вспоминаем это плохое, обрамляя его нежным всепрощением. Однажды я подумал: когда от скуки и развлечения ради Бог создал все это, он знал действенное слово. Так вот, я говорю — действенное слово должно быть для всего, но весь вопрос в том, чтобы узнать, где оно, это слово, находится. Тогда даже то, что пошло, уродливо или тронуто гниением, человек, зная точное слово, тут же превратит в красивое. Уже ночь, весь приют спит, и только я прислушиваюсь к шуму. У людей внутри всегда есть что сказать, но мешает шум. Да, от меня убрали Салуса, что находился по ту сторону стеклянной двери, и поместили где-то посередине коридора. Теперь стало много тише, ведь он очень храпел. Весь дом погружен в тишину, разве что время от времени слышны чьи-то шаги. Очень легкие, осторожные, я слышу их своим правым ухом, это странно, потому что я все-таки левша. И естественно шум уличного движения, но он еле слышен. Еле слышен, потому что далек, и я воспринимаю его как фон, на котором все остальные шумы становятся особенно четкими. И я принялся подводить итог всей своей жизни. Мне не спится. Принялся подводить итог. Не знаю, обратила ли ты внимание, что почти все люди, нет, не все, некоторые, боятся это делать. Так что вернее было бы сказать — не все, а многие подводят итог. Приходит час — и подводят. Часто баланс этот состоит из отдельных, случайно набросанных показателей, под которыми даже не подводится черта. И все, кончено. Итог получен. Так поступают те, кто безразличен к судьбе и всем доволен. Когда я был маленьким и жил в деревне, то один старик сосед по воскресеньям пьянствовал. Жена его била. И он говорил: «Умри, Марта, я сыт по горло». А рядом живущий священник, пресытясь прелюбодеянием с ханжами, говорил: «Я выиграл хороший бой и веру сохранил». У каждого была своя бухгалтерия, посмотрим, какова будет моя. В доме царит тишина, в городе — ночь. И я спрашиваю себя: что же ты сделал за всю свою жизнь? Так, детей, троих, каждого в своем роде. И любил тебя. Все так. А моя собственная жизнь, мой способ сосуществования со своими собратьями? И тут передо мной, точно на смотре, проходит парад сумасшедших, убийц…