Олег Лукошин - Человек-недоразумение
— Помогите! Быстро! — кивает нам санитар Сеня, заметив наши любопытно-изумлённые физиономии.
Мы неуклюже вваливаемся в палату и помогаем связать Свету.
— Всех переубиваю! — вопит она, брызгая слюной. — Гады! Гады вы все, гады!!!
Один из уроков. Даже не помню, кто его ведёт. Мы сидим со Светой за одной партой, я пытаюсь вслушаться в слова учителя, а Света внимательно, с лёгкой улыбкой рассматривает меня со стороны. Потом вдруг вытягивает руку и гладит тыльной стороной ладони по щеке. Я поворачиваюсь к ней, глаза её подёрнуты дымкой и влагой. Я улыбаюсь в ответ и, задержав её ладонь в руке, целую кончики пальцев. Света смущается, выпрямляется, делает вид, что ничего не было, а мне вдруг становится ясно, что я сделал единственно верное действие из всех возможных.
Вечерние посиделки в нашей палате. Коньяк и шоколад. Почему-то Света в этот вечер не со мной, она на коленях у цыгана Яши и даже позволяет ему хватать губами через блузку выпячивающийся под тканью сосок. Моих взглядов она не замечает, сегодня я совершенно не интересую её. Я тоже отчего-то весьма спокоен, хотя то и дело её личико попадает под прицел моих удивлённых глаз. Удивлённых почему, по какой причине? Внутри же — я чувствую это совершенно отчётливо — пусто и равнодушно. Она, понимаю я с каким-то облегчением, не волнует меня.
— Я хочу покаяться! — заявила она мне однажды.
— У меня? — удивился я.
— Да, ты всё же архиепископ!
Я был смущён. Я никогда не принимал покаяний у девочек. Да и вообще не принимал, кроме как у Гриши.
— Может быть, у Григория?
— Не хочу у него. Хочу у тебя.
Была середина дня. В коридорах интерната наблюдалось отчётливое и достаточно бурное шевеление, то и дело кто-то мельтешил мимо нас. Уединиться в такое время чрезвычайно сложно.
— Да и негде, — робко попытался внести я последний аргумент.
— Пойдём на крышу! — потащила меня Света к лестнице.
Мы взобрались на крышу здания, последнее время делать это было легко. Кто-то из придурков обнаружил, что тяжёлый амбарный замок, который значился на люке, отмыкался любой булавкой, авторучкой или даже клочком бумаги, свёрнутым в трубочку с загогулиной. После этого крыша стала для обитателей лечебницы ещё одним местом для бессмысленного, бесполезного, но во всех смыслах приятного времяпрепровождения.
Мы поднялись по лестнице, открыли дверь бетонной будки и оказались на грязно-чёрной, заляпанной птичьим навозом крыше. Стояла весна и вроде бы ранняя, по крайней мере, ощущение холода при том нашем разговоре живёт во мне до сих пор.
Или вовсе не в погоде было дело?
Света встала на колени и поцеловала мою руку. Я перекрестил её.
— Благословите меня, отче, — едва слышно произнесла она, — ибо грешная я.
— Бог прощает все грехи, — так же глухо отзывался я, — малые и большие. Если ты желаешь искренне расстаться с ними, благословляю тебя. В чём твой грех, поведай мне?
— Мой грех в том, — не поднимая глаз, смотрела она прямо перед собой, перед взором её маячила ширинка моих брюк, и вся ситуация, понимал я, принимала какую-то чудовищно двусмысленную порочность, быть может, грешнее того греха, о котором собиралась поведать Света, — что я непреодолимо стремлюсь к смерти. Стремлюсь постоянно, страстно, даже как-то алчно.
— Думать о смерти не грех, — пытался утешить я её.
— Я не просто думаю, отче, — Светины губы дрожали. — Я мечтаю погрузиться в неё, окунуться с головой, утонуть в её благостных волнах. Мне почему-то кажется, что в этом мире нет ничего прекраснее смерти. Она зовёт меня ежесекундно, этот зов словно прекраснейшая из песен.
Я отчаянно старался подобрать наиболее правильные слова. Когда это делаешь, всегда сбиваешься в затёртую до дыр банальность. Что-то вроде того, что жизнь прожить — не поле перейти, что и в жизни, как бы неприятна она ни была, есть свои положительные моменты, что надо находить в ней плюсы и пытаться построить на них фундамент сильного и всепобеждающего мировоззрения. В общем, всё то, что сам я никогда и ни при каких условиях не желал бы услышать на исповеди, пожелай я вдруг покаяться в чём-то подобном.
Я почти произнёс эти банальности, почти-почти, они уже сформировались в моей гортани и готовы были создать звуковые колебания, сорвавшись с кончика языка. Я почти обнадёжил её этими затхлыми и гнилыми истинами о возможности спасения, возможности стойкой и бестревожной жизни. Почти разочаровал её…
— Нет никакого греха, — громко и убеждённо произнёс я вместо этого. — Нет никаких порочных тяг и стремлений. Что смущает тебя, что сдерживает? Мнение окружающих? Вера в загробные мучения? Наплюй. Ни бестолковые окружающие, ни придуманные средневековыми дебилами мучения не остановят в тебе тягу к тому, что кажется тебе единственно правильным. Если ты жаждешь смерти, иди к ней!
Она удивлённо вскинула на меня глаза. Сквозь удивление — не такое уж и неожиданное — проглядывало что-то другое. Подтверждение своих предположений, быть может. Благодарность за то, что я вот так одним безудержным взмахом разрубил узел сомнений…
Она встала на ноги и подошла к самому краю. «Я не ошиблась в тебе», — говорил её просветлённый взгляд.
— Ты очень сильный и благородный, — вдруг произнесла она. — Я всю жизнь мечтала встретить такого человека. Который бы смог, не обвиняя ни в чём, просто отпустить меня.
— Может быть, ты сомневаешься в своих словах? — продолжала она. — Ведь за них когда-то может прийти раскаяние. Сейчас оно кажется далёким, даже несуществующим, но оно вполне может явиться однажды. Ты справишься с ним?
— Не думай обо мне, — буркнул я в ответ. — Что тебе мои раскаяния?!
Она вытянула руку.
— Ещё две, может, даже три или четыре, а то и все пять секунд у тебя есть. Оцени всё как следует, ты сможешь, ты умный и глубокий. Возможно, ты ещё успеешь удержать меня.
Я был спокоен в те мгновения. Чёрт меня подери, я никогда и нигде больше не был так твёрд и спокоен в своих убеждениях, в своей беспощадной правоте!
Быть может, мне просто хотелось увидеть и пережить человеческую смерть? Не знаю, возможно. Увидеть и пережить, чтобы самому стать сильнее, чтобы самому зачерстветь, чтобы клин вышибить клином, чтобы за счёт чужой болезни избавиться от своей собственной?
Всё возможно. Я не настолько мудр, чтобы суметь отстраниться от собственной личности, взглянуть на себя беспристрастно со стороны.
Хотя все подобные мысли — они от лукавого, они производное от лживой рефлексии. Они пришли потом, они последыши, они наслоения, им нельзя верить. Прав всегда лишь тот самый момент, в котором всё происходит. В тот момент я не сомневался. В тот момент я был уверен, что поступаю правильно.
Света сделала три шага назад и с каждым шагом озорно и удивлённо всматривалась в меня, ожидая того, что я последую за ней, что буду тянуться к её вытянутой руке и, возможно, задержу её. Я же стоял на месте и молча наблюдал за происходящим.
На третьем шаге крыша закончилась. Нога упёрлась пяткой в невысокий бордюр, и Света спиной начала заваливаться назад. Она всё же несколько удивилась этому обстоятельству, потому что нелепо расширила глаза и всплеснула руками.
— Спасибо! — успела она крикнуть, прежде чем исчезла из поля моего зрения.
Я не удержался и секунд десять спустя всё же подошёл к краю, чтобы взглянуть вниз. Я не должен был этого делать, это выходило за имидж мудрого и твёрдого священника-отщепенца. Интересно, что ожидал я там увидеть? Чёрных ангелов смерти, кружащих над бездыханным телом? Или какие-то знаки для себя, знаки, которые как-то могли бы указать мне развитие и итоги моей собственной жизни? Ну конечно их не могло быть там.
Света лежала на асфальтовой дорожке у самой стены здания, почему-то лицом вниз и головой к стене. Видимо, во время полёта она перевернулась и врезалась в асфальт грудью. Никакой лужи растекающейся крови под телом я не заметил.
Смерть Шлюшки Светы особого впечатления на контингент психиатрического интерната и на врачей не произвела. Здесь умели сдерживать в себе потрясения и даже находить в них утешение, сермяжную радость. Радовала смерть и сугубо психологически. Она всегда радует окружающих вне зависимости от того, пациенты они психбольницы или же обыкновенные человеки. В смерти чужого содержится сильное, приятное и отчётливое понимание, что сам ты — ещё жив.
В общем, Свету куда-то увезли и даже никаких вопросов никому, включая меня, не задавали. Честно говоря, такое невнимание к единственному свидетелю Светиного самоубийства меня расстроило.
В чём был не прав доктор Лумис
— Как наши дела? — улыбаясь, заглядывал мне в глаза доктор Игнатьев.
Я не уверен в своих предположениях, но вроде бы он, кандидат медицинских наук, усердно и кропотливо работал в то время над докторской диссертацией, и, как мучают меня смутные, но почему-то чрезвычайно сильные сомнения, одним из героев этой диссертации должен был стать я. Ведь не просто же так он, уйдя на повышение в Москву, продолжал приезжать к нам в Воронеж по два-три раза в месяц и вести со мной долгие, колкие и весьма провокационные беседы. Помнится, иногда он желал побеседовать и с другими обитателями лечебницы, которые в большинстве своём попали сюда именно по его, специалиста в детской и подростковой психиатрии, настойчивой рекомендации, но встречи эти регулярностью и заинтересованностью с его стороны не отличались. Его интересовал я. Мои сны, мои фантазии, моё мнение на тему предоставления каждой советской семье отдельной квартиры к 2000 году — короче, всё. Особенно трепетным и ненасытным его внимание ко мне стало после гибели Светы. Признаться, мне льстило такое отношение, хотя я был достаточно умён, чтобы понимать: лучше бы мне избегать общения с ним. Нет, я не считал его серьёзным и опасным противником, готовым одержать надо мной полную и безоговорочную победу, но неким образом пошатнуть мои строгие и суровые воззрения он всё же мог.