Елена Крюкова - Тибетское Евангелие
— Еще поживу, — внятно говорю вслух.
А может, думаю; а губы не слушаются.
Официантша лепечет:
— Дяденька, а может, это, ему… капелек?.. Или валидола, у нас в аптечке…
Шофер махнул рукой. Брось, мол, девушка, какой, к лешему, валидол!
— Все, отудобел, ишь, больно-о-о-ой!
— Какой больной? — расширив глаза, тихо спросила девушка.
Парень живо нашелся.
— Да это у меня присказка такая! Ну, я всем говорю: ну ты больно-о-о-ой!
— А-а, понятно. — Буряточка, похожая на соболенка, черненькая, и глазки шустрят и сияют, заправила пальчиками за ухо смоляную прядь. — А я уж хотела…
— Ставь поднос на лавку!
Девчоночка осторожно поставила мне черный, разрисованный красными маками и синими васильками поднос с едою на струганую, покрытую лаком лавку, будто бы я больной царь, а меня тут мой холоп растирает. А она тоже моя холопка, рабыня моя. И гнет спинку юную предо мной.
Устыдился я мыслей своих. Слабо махнул рукой: хватит, мол! И шофер тереть меня перестал. Я все больше приходил в себя и пытался вспомнить, кто я и зачем я здесь. Вспомнил.
Лежа на лавке, исподтишка себя оглядел. О чудо, полосатой дурацкой пижамы уже не было больше на мне! В своем родном нешвенном хитоне возлежал я на лавке; и поверх хитона уже накинут был на меня дорожный, истрепанный ветрами плащ мой, в тебе я и дойду до Тибета. До Озера поднебесного, синего. И синюю царскую корону там наденут на меня. И там, только там я стану царем, человеком и Богом. А пока я лежу здесь на лавке — я никто. Я путник. Странник. Я ученик. Я должен вернуться в лоно, в синее, глубокое, темное, теплое, ледяное, бездонное материнское лоно. Мужчина, Байкал-Бурхан, и Белая Тара, жена его! Вы одним станете в метели, в брачной метели своей. И я, опускаясь на дно жизни, в тот же час поднимусь к ее небесам. Так заповедано. Так будет. Так…
— Все, — сказал курносый шофер, святой спаситель мой, и отшагнул от меня, и бросил пустую бутылку в угол, и она зазвенела. — Давай пожрем, паря! В желтый дом ты не вернешься, ежу понятно! А куда подбросить тебя, не говоришь! Молчишь, как яп-п-п… понский бог, твою через коромысло!
Он протянул мне руку, я уцепился за нее и спустил ноги с лавки, и сел. И шофер поставил поднос с едой мне на колени. Он смеялся. Да ведь и я смеялся тоже.
Мы вместе ели и смеялись вместе. А это — будто плакали вместе. Или вместе молились. Короче, не простая это еда была. И девчонка-соболенка реяла над нами, будто под потолком, в табачном дыму и в бараньих, куриных парах, подымавшихся из кухонных котлов, летала, улыбалась, пальчиком указательным стирала слезинку с черной щетки бурятских ресниц.
— Ну чо? — спросил меня курносый, когда я рот от жира и крошек рукой утер и сказал спасибо. — Куда лыжи-то направишь? У тебя семья-то есть? Или один мыкаешься? Че— ремховский? Так подвезу!
Ну что тут было ему растолковывать? Бессмысленно. От водки и мяса в красной подливке я сидел на лавке пьянее пьяного, кажется, даже раскачивался и напевал. Молчи, Исса, молчи о пути и миссии своей! Но если тебе предлагают помощь — не отказывайся! Редка доброта людская. Чаще скалится собакой охотничья злоба.
— Не местный я, — улыбнулся я. — Мне — на Байкал надо.
— На Байка-а-а-ал? — протянул парень печально. — Тю— у-у, на Байкал! Дак я туда не еду! Я — в Залари! А то мне главврач башку оторвет! Как Джа-ламе, ха-га-а-а-а! И на пику наколет! На Байка-а-а-ал…
И тут явился я свидетелем чуда. Свидетельствую, ибо истинно это было. Округлились глаза у моего шофера, ткнул он кулаком себе в нос, шмыгнул простудно, опалил меня опалами светлых солнечных радужек, проколол остриями зрачков — да и крикнул:
— Эх, мужик! Странный, хороший ты мужик, хоть и больной! А поехали! Поехали — и все!
Я, еще не понимая, глядел. Слишком светлые, светящиеся, сумасшедшие глаза горели под бровями у него. И я не верил ему.
И он мне, как глухому, прокричал еще раз, втолковывая, разъясняя:
— Поехали! Довезу! Довезу я тебя до твоего Байкала!
И разлепил я губы, и облизнул с них бараний жир, и переспросил, ибо не верил еще:
— Довезешь?
— Ну да! Чо зыришь непонятливо! Сказал довезу — значит довезу!
Опустил сивую голову. Русые кудерьки на висках вились, как у ребенка. Да ведь он вчера еще ребенком был. Вчера. А я — очень давно.
— Сам на него… погляжу… давно не видались…
Так и сказал — «не видались», будто бы Байкал живым человеком был, белобородым царем; да ведь так оно и было по правде, однако.
Обувку мне отыскали. Буфетчица, толстая, вся в ямках, как ком теста, подруга официантши-буряточки, своего покойного мужа унты принесла. Теплец, чем катанки, что с меня в дурке сняли. Словно и не снимали, тепло, весело подумал я. В зипун мой меня укутали. Как в ковер, укатали. Чьи-то чужие, родные руки трудились, а я их будто не видел. Обряжали, вертели.
Пахло жареным, вкусным, печеным. Чай пили, на прощанье, за грязными, в крошках, столами, из граненых стаканов, — из таких продают бруснику на рынке. Водку тоже пили, так ведь и согревает знатно она. Я уж совсем ожил. Плохо понимал, но все же понял: мы с курносым шофером едем, едем на Байкал! И это не укладывалось в голове все равно.
Эх, Байкал ты мой, Байкал! Как же давно я бывал, живал близ тебя! Я так помню громады камней, волны твои. Помню гладкую в безветрие воду твою, когда все небо нежным лицом глядится в тебя. Там, именно там я увижу Друга своего и Бога своего; а Бог-то мой — может, это ты и есть, Байкал, да сам я ничего не понимаю, зачем иду; знаю только, что должен идти, ибо я Исса, путник, а все остальные люди на земле — тоже путники, спутники мои.
И сели мы в кабину. И стояла близ кабины, в черных модных сапожках на белом солнечном снегу, хрупкая, как сосулька, буряточка, никогда уже имени ее не узнаю. Махала нам зверьей лапкой. Замелькали в стеклах кабины стройные красные сосны. И сосны кривые, больные замелькали. И грязь придорожная. И разбитые машины в кюветах. И сгущался к вечеру мороз, как сгущается зимний, слишком сладкий мед. И мчался бешеный грузовик, подпрыгивая и грохоча, иногда подвывая короткими и длинными гудками, как зверь. И мы были в кабине два человечьих зверя. Сердца звериные бились в нас.
А Байкал, Человек и Бог, ждал нас в ночи.
И катились мы в ночи по ночной, сиротской, морозной дороге; и это грузовик шел корявыми, кургузыми, резиновыми человечьими ногами, а мы катились вольным колесом по зимнему, усеянному крупной галькой звезд небу, и набегала белая, седая волна, взрывались и умирали за кузовом, вдали, фонари и рекламы, и мотались впереди кровавые фары, и клокотало радио мусором новостей, ужасом дикой звериной музыки, и жили мы двое в кабине, то замерзая, то оживая, в тряской железной кибитке, мужчина и мужчина, зверь и зверь, царь и царь, Бог и Бог.
АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ГЛАГОЛЕТ: ПРЕДАТЕЛЬСТВО И ПРОЩЕНИЕ
Перед путниками, в голубой бирюзовой дымке, расстилалась земля Вавилонская, знаменитая тем, что здесь заключают преступный брак между снежным барсом, изловленным в снежных горах на кровавый кус человечьего мяса, и юной дочерью Царя Перелетных Птиц.
Купцы, приставляя ладони к глазам, уже различали вдалеке очертания города, и город этот звался Вавилон. Несколько веков назад его звали Баб-илу; еще тысячу лет назад — Акка; еще пять тысяч лет назад — Го-Шум; еще десять тысяч лет назад, я один знал это, его называли люди Есра, и излучение земли, где стояли дома и храмы, славилось и в те времена отравленным, ядовитым красно-лиловым светом, сочащимся из расщелин в скалах, из ущелий в горах.
Все чаще стали встречаться путникам люди с мощными, будто вылитыми из чугуна, черными бородами; кольца волос вились, сердито, воинственно прожигали жаркий сухой воздух угли глаз. Это были воины. Это была земля воинов.
— Здесь много воинов, — радостно сказал Розовый Тюрбан, наклонившись со спины верблюда к голове моего мальчика, — разве это не земля силы мужчины?
И сказал Исса, наклоняясь ответно между горбов верблюда, на котором плыл, колыхался по раскаленной пустыне:
— Страна, кишащая воинами, кишит и извращеньями. Солдаты великой армии не знают, что такое женщина и любовь. Они забывают, что такое мать. Знают лишь кровь и оружие. Знают приказ своего царя. А женщины, оставшись одни в царственном граде, без мужчин предаются любовным утехам друг с дружкой.
— Прав ты, — кивнул Розовый Тюрбан, — и я в свое время думал об этом! Ты подтвердил сомненья мои. А всем кажется, что воинственная земля — лучшая земля!
— Ты не должен отличать победы от пораженья, — сказал мой мальчик и смахнул ладонью пот со щек и переносицы.
И, так беседуя, медленно качаясь на медленных верблюдах, тихо въехали они в землю, где царил сладкий, безумный разврат, где женщины обвивали себе щиколотки и бедра жемчужными ожерельями, поджидая любовников и любовниц на ложах, где чернобородые мужчины, томясь без женщины в диких степях, излавливали коз и овец и, крича от страсти и стыда, под звездами совокуплялись с ними, изливая в них белое жаркое семя. Звери принадлежали людям, а люди принадлежали зверям; но живое соединяло содрогающиеся жадные тела, не души.