Макар Троичанин - Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 2
Разжалованный капитан присел и утих. Похоже, романтической части рассказа пришёл конец. Дело шло к развязке, к тому, что сделало его, как он сам определил, врагом народа.
- Тринадцать дней мы так дружились с ней – насчитал я уже потом, на пути в Москву, этот несчастливый срок – а на четырнадцатый решил заделать угол их дома. Каменное и плотницкое дело знал, не из интеллигентов, и ребята, озверев от безделья и жадные до мирного труда, помогать стали. Девчата тоже рядом копошатся, с виду хоть и дохленькие, но ничего – хваткие. Закипела работа. Да на второй день и встала.
Неудачливый восстановитель немецкой собственности забрался на нары с ногами, сел, обхватив колени и положив голову на них. Ему всё никак не удавалось найти позу, которая бы умиротворила душу со словами, которые он произносил.
- Как кот на дурной запах, припёрся заместитель командира полка по политчасти и устроил мне шипящий раздолбон. Умел он, не повышая голоса, лить яд на мозги, сверля тусклыми зенками душу. «Ты», мол, «соображаешь, что делаешь?». «Соображаю», - говорю, – «девчатам дом ремонтирую, сами не могут». «А ты знаешь, что это за девчата?» - спрашивает. «Знаю», - отвечаю, – «очень даже неплохие, даже очень хорошие, хотя и немки». «А ты знаешь», - опять гундосит, – «что отец у них был вождём местных нацистов, а муж старшей – штурмбанфюрер? Значит, врагам помогаешь?». «Какие ж они враги?» - говорю. – «Они же – бабы! Разве в ответе за мужиков?». А он мне: «Семья врага, все его родственники – все в ответе, все враги. Забыл приказ товарища Сталина? Не валяй ваньку! Если б ещё кому из местных бедняков помог, ладно, можно было б понять». «А где они здесь, бедняки-то?» - перечу со злорадной усмешкой. Посверлил он меня немного своими злыми глазками, поиграл желваками, ничего не сказал больше и ушёл. На сердце нагадил, в голове колотится, знаю, что не конец, продолжение будет.
Он рывком соскочил с нар, опять заходил как зверь в клетке.
- Так и есть. Только снова принялся за дело, пришёл ординарец командира дивизионного СМЕРШа, зовёт на новое перевоспитание. Прихожу к ихнему майору – здоровенный бугай. Сидит за столом набычившись, орденов поболее, чем у меня, хотя в окопах уж точно ни разу не был за всю войну, в тылу воевал, видно, тоже опасно, раз так наградили.
Разведчик горько усмехнулся, речь его становилась всё замедленнее, отрывистой и почти бессвязной: переживания захлестнули память и мешали словам выстроиться в стройный ряд.
- Доложился. Сидит, глядит совой и молчит. Выдерживает. Бумаги какие-то переложил, что-то написал, опять смотрит и молчит. Минут пять так мурыжил, пока не буркнул: «Бузишь? Врагу помогаешь?». Теперь я молчу, жду полного залпа, чтобы увернуться наверняка. Да не по силам он мне, герою и разведчику. Слабак я оказался против него. «Кончай свою вражескую стройку», - приказывает. Начал я потихоньку заводиться: не люблю наглости, не люблю, когда на горло наступают, не умею себя слабым чувствовать. «Не могу», - отвечаю, – «пока не кончу: стыдно будет перед всеми и перед самим тоже». «Ничего, переживёшь, если не хочешь загреметь», - угрожает. Не отвечаю, всё внутри колотится, аж шатаюсь, еле сдерживаюсь. И чего, тупари, привязались? Видать, сломать хотят, не нравятся им герои, не по нраву, что не по-ихнему, власть боятся потерять. А он цедит дальше: «А мы на тебя документы собрали». У меня ещё больше всё похолодело внутри, а садист, помолчав и насладившись моим серым видом, добавляет: «Хотели в наркомат послать для оформления». И снова замолчал, не досказав зачем: то ли на работу, то ли в подвалы. Потом смилостивился, паскуда, уточнил: «После войны у нас работы больше будет, ответственные люди нужны». У меня отлегло, чуть с радости не рявкнул: «Спасибо за доверие, служу Советскому Союзу», да опомнился, сообразил, куда он меня сватает. Ни при каких обстоятельствах я не хотел бы служить у них: уж больно насмотрелся за войну на их работу и методы. Стрелять своих в затылок никогда не научусь. А благодетель мой продолжает укоризненным тоном, нимало не сомневаясь, что я сомлел от его предложения и лапки кверху: «Жена есть, дочь, а ты вражеских любовниц в открытую заводишь». Всё во мне скопилось и перемешалось тогда, бурлило, ища выхода: и ненавистная перспектива попасть в НКВД, и обида за унижение и невозможность отстоять своё право на завоёванную мной мирную жизнь такую, как мне хочется, и обида за Катрин, и невозможность ответить и что-то изменить, - всё замутило мозги, я и огрызнулся с горечи: «Не я один такой». У него аж уши вперёд подвинулись, а потом и вся башка, думает: сейчас я начну закладывать своих, чтобы надёжнее застолбить место в их паршивой шараге. «Кто ещё?» - спрашивает тихо, будто мы с ним уже два сапога – пара. Я и выдал: «Говорят, ваш Берия тоже по этой части не промах: ни одной симпатичной бабы в Москве не пропускает».
Разведчик зло рассмеялся.
- И до чего приятно было видеть, как у него дурной бурой кровью наливаются уши, шея, вся морда, как он, медленно, боясь расплескать, упустить услышанное, отклоняется на спинку стула, как тяжело дышит и молчит, соображая, что со мной сделать. А мне уже всё трын-трава. Я сразу, как ляпнул про Берию, выдохся точно проткнутый мяч, только вспотел сильно, тоже жду его хода, жду, будто я – уже не я, а как бы со стороны.
Несостоявшийся контрразведчик опять тоскливо глядел в открытую дверь, словно видел там то, давнее, роковое.
- Силён майор оказался. И виду не подал, как его задели мои слова. Ему не впервой, конечно, было слышать отчаянные воинственные вопли зайцев, попавших в его силки, да и про Берию он знал больше меня. Подвигал на столе какие-то папки из стороны в сторону, успокоился, достал из стола лист чистой бумаги, пихнул его ко мне по гладкой столешнице и предлагает пересохшим скрипучим голосом: «Пиши: кто, где, когда и как оболгал вождя советского народа Лаврентия Павловича Берию». Я и опешил: только тогда дошло, как глупо попался, а всего-то одно неосторожное слово сказал «говорят». Сам влип – не тяни других, разве не ясно? А я, видать, всё же перебздел, на других сослался на всякий случай, а оно-то боком вышло. Мямлю, чуть не теряя сознания, что не помню, кто говорил, слышал по-пьянке. «Ничего», - утешает, – «вспомнишь, поможем», - обещает. Встаёт, подходит к двери, командует в коридор: «Машину, охрану!». Возвращается за стол, предлагает спокойно: «Пистолет сдай. Сейчас к генералу поедем, вернёмся – отдам. Клади на стол». Я и поверил, положил, только его и видел.
- Потерпи ещё немного, сейчас конец будет, - обнадёжил Владимира, сев рядом с ним, - душу тянет, остановиться не могу. У генерала ещё стыднее было. Застрелился бы, да не из чего уже. Пока они обсуждали что-то с майором, я в коридоре ждал. Потом позвали. Спрашивает комдив, даже не поздоровавшись: «Про Берию говорил?». И по глазам его вижу, что просит – откажись! А я непреклонен, закусил удила: «Говорил». Тогда он снова помогает мне, безнадёжному идиоту, вывернуться: «Кроме майора, кто был?». «Никого», - отвечаю. Снова переспрашивает, подсказывая ответ: «Так говорил ты про Берию?». Ну, как я мог соврать? Как мог откупиться мерзкой ложью? Я – Герой, разведчик, который за всю войну ему ни разу не соврал? Не смог и теперь, не сумел. Посмотрел он на меня скорбными отцовскими глазами и говорит обидно: «Тебе надо было не звезду Героя дать, а дурацкий колпак!». Подписал какую-то бумагу и быстро вышел из кабинета. И всё. Дальше уже неинтересно. Вот он – я.
Освободившись от гложущего груза приключившейся с ним невероятной послевоенной истории, разведчик помолчал, ещё раз переживая её кульминацию у генерала, а потом, усмехнувшись, посмотрел в глаза Владимиру и спросил:
- Ну, как? Что скажешь?
Тот был полностью на стороне разведчика.
- Про Берию, конечно, зря сказал. Надо было отступить – сохранил бы и себя, и Катрин.
- Надо было, - досадливо хлопнул себя по коленям капитан. – Да не смог: гордость заела.
- Открыто к женщинам не ходи, - посоветовал осторожный Владимир, совсем не уверенный в том, что разведчик вообще доберётся до них, - они явно уже под наблюдением. В первую же ночь уходите к американцам, да подальше от демаркационной линии. В русской зоне тебя снова заберут, а заодно и их.
- Ты прав, - согласился капитан. Помолчав, добавил глухо: - Жену и дочку жалко: на них отыграются. Как думаешь?
- Не знаю, - честно ответил Владимир.
Они замолчали. Капитан думал о своём туманном будущем, Владимир – о заковыристых поворотах судьбы, загнавшей его, немца, в Россию и изгоняющей русского из России в Германию. Он даже не прочь был поменяться с русским местами, хотя и не представлял себе, как можно без документов, в розыске, пересечь Белоруссию, всю Польшу, часть Германии, две границы, да ещё не зная ни польского, ни немецкого языков. Нет, на такую авантюру он не способен. И ради чего? Ради женщины, пусть и немки? Что за сила страсти в этом азиатском русском? А он, ведь, скорее всего своего добьётся, недаром же стал героем разведки. Владимиру даже стало досадно за свою низменную связь с русской Мариной, и в то же время заполняла гордость за немецкую Катрин. А ещё он думал о том, что совсем не испытывает вражды и даже неприязни к русскому разведчику, который немало, конечно, принёс вреда Германии, и уж, наверняка, на его совести немало немецких жизней. Всё равно он не воспринимался врагом, каким был каждый немец для Сашки. Особенно теперь, когда этот бывший враг гоним властью, недавно щедро отмечавшей его кровавые подвиги. Наверное, всё по той же простой причине, о которой обмолвился философ-националист Слободюк: Владимир не был разделён с разведчиком ничейной полосой и не был под военной беспредельной властью русских, не озлобился гибелью друзей-фронтовиков и лишениями окопной жизни. Короче – он не сталкивался близко с жестокой реальностью войны, когда больше правят чувства, а не разум. По ту сторону фронта он одинаково видит и немцев Гевисмана и Шварценберга и русских военкома и лейтенанта – хорошего знакомого из СМЕРШа. Обидно и несправедливо, что по разные стороны оказались немцы Виктор и Герман и вот этот русский разведчик, Марлен и два русских лейтенанта в поезде. Так не должно быть. Так их расставили Гитлер и Сталин.