Александр Колчинский - Москва, г.р. 1952
Володя всегда удивлял меня своей целеустремленностью, которая распространялась не только на добывание знаний. Лет в двенадцать он стал усиленно тренироваться с гантелями и эспандером и буквально за полгода достиг впечатляющих результатов. Помню, как он стоит перед зеркалом платяного шкафа у себя в Хлебном, демонстрируя мне свои бицепсы.
У меня с Володей была разница в год, а в детстве это совсем не мало. Когда мы познакомились, я сразу воспринял его как старшего, причем не только по возрасту. И это ощущение долго не стиралось.
ПИОНЕРСКИЕ ЛАГЕРЯ
В пионерских лагерях я был два раза. Первый раз я поехал туда летом после первого класса. Этот лагерь был от издательства, где тогда работала мама. Он находился в красивейшем месте на речке Рузе. Вокруг были густые леса, все изрытые окопами. Мы постоянно находили гильзы, куски пулеметной ленты, ржавые каски: во время войны там шли тяжелые бои, а война закончилась сравнительно недавно – всего пятнадцать лет назад. Ночью в лесу были видны ярко фосфоресцирующие холодным зеленым светом гнилые пни, я таких больше никогда не видел.
Я был в младшем отряде. В середине смены проходил общелагерный карнавал, я собрал нескольких мальчиков и предложил нарядиться пиратами: у нас были повязки на одном глазу, черный флаг с черепом и костями, и я научил всех хором орать: «Десять человек на сундук мертвеца, / Йо-хо-хо и бутылка рому». Успех был полный, я стал популярен.
На экранах только что появился фильм «Человек-амфибия», и весь лагерь распевал песню из этого фильма: «Нам бы, нам бы, нам бы / Всем на дно, / Там под океаном / Пить вино…» и так далее. Это был, как я сейчас понимаю, первый советский фильм, который пытался хоть как-то показать западную жизнь. Именно этим он покорял зрителей, получавших сведения о капиталистических странах из газет или карикатур в журнале «Крокодил». С танцплощадки лагеря, где вечером танцевали старшие отряды, доносились песни про любовь: «Я ждала и верила / Сердцу вопреки – / Мы с тобой два берега / У одной реки», – слушая которые я испытывал приятное томление.
Вещи в пионерлагере запирали в камере хранения, чтобы избежать воровства. Допускали туда только в определенные часы, как правило, к вечеру. Как и у других детей, у меня был фибровый чемодан с моим именем и фамилией на внутренней стороне крышки. Среди прочих вещей в чемоданах хранилась зубная паста, которой пропахли не только чемоданы, но и всё помещение. С того времени запах зубной пасты неизменно вызывает у меня воспоминание об одиночестве в летних сумерках.
В один из родительских дней навестить меня в лагерь приехали мама и папа. К тому моменту, как они приехали, я уже потерял надежду их увидеть. К другим детям родители приехали с раннего утра, а некоторые уже успели уехать – часы посещений кончались. Мои проснулись, как всегда в выходные, очень поздно, пропустив все поезда и автобусы. Тогда они уговорили какого-то частника на «москвиче» довезти их до лагеря, там подождать, а потом отвезти обратно.
Я отпросился у вожатого, и мы с родителями расположились на травке на покатом берегу Рузы с бутербродами и фруктами, которые они с собой привезли. Водитель поставил неподалеку машину. Потом мы долго купались в Рузе, что тоже было для меня праздником. Лагерные вожатые смертельно всего боялись – и погоды, и несчастных случаев, поэтому в лагере мы входили в воду всего раз или два за смену. Отец хорошо плавал, он сажал меня на спину и плыл на глубокие места, чтобы я мог с ним вместе срывать кувшинки.
Настала пора уезжать. Водитель сел в машину, и тут выяснилось, что он поставил ее на слишком крутом месте: машина газовала и неуклонно соскальзывала по траве все ближе к воде. Водитель заметно побледнел, родители тоже забеспокоились, сначала отец один выталкивал вверх буксующую машину, потом мама стала ему помогать. Меня, естественно, пытались держать от машины подальше, и отец поручил мне подержать свои новые темные очки, чтобы не разбить их в суете. Машину они в конце концов вытолкали, но очков у меня в руках не оказалось. Их осколки быстро обнаружились в одном из глубоких автомобильных следов: я так волновался, что про очки совершенно забыл и выронил их под машину. Отец рассердился (очки были, видимо, дорогие, да и достать их было непросто) и раздраженно сказал: «Тебе даже очки нельзя поручить подержать». Я ужасно огорчился: расставаться не хотелось, особенно на этой ноте. Родители уехали, а мне еще долго было очень грустно.
На следующее лето я опять поехал в лагерь, но на этот раз в другой. Меня отправили вместе с сыном маминой подруги в лагерь Министерства иностранных дел, куда достал путевки его отец, хозяйственник из журнала «Международные отношения». Там проводили каникулы дети МИДовской обслуги – шоферов, поваров, хозяйственников, и почти все мальчишки моего отряда были одержимы, как мне казалось, одним главным чувством – ненавистью к евреям.
Чтобы изводить меня, единственного еврея в отряде, они, как водится в уголовном мире, выбрали самого хилого и убогого мальчика, который охотно следовал их указаниям, чтобы самому избежать издевательств. Он мочился ночью в постель и поэтому был потенциальной жертвой. Как только я пытался дать ему сдачи, возникали физиономии главных мучителей, которые вставали грудью «на защиту слабого». Саша – приятель, с которым я приехал в лагерь, – помалкивал и делал вид, что ничего не замечает.
В этом лагере царила атмосфера не только общего озлобления, но и удручающей скуки. Однажды дождливым вечером все занимались тем, что бросали друг в друга острые молодые шишки. Одна такая шишка попала мне сбоку в открытый глаз. Ночь я провел в лазарете, на следующее утро меня повезли к врачу в Москву. Тот сказал, что ничего страшного, поцарапана роговица, и я вернулся в лагерь с повязкой на глазу. Порядки были такие, что мне даже не дали позвонить родителям, хотя мой дом находился прямо напротив МИДовской поликлиники.
Вечерами нас донимали комары, и Саша придумал игру – класть песок на один конец доски качелей и «стрелять» по комарам, ударяя изо всех сил ногой по другому концу доски. Во время очередного «залпа» я неосторожно наклонился над качелями, когда Саша ударил по другому концу, и я получил сильнейший удар по носу. Кровь стала хлестать на рубашку, и в таком живописном виде я побежал в уже знакомый мне лагерный лазарет через танцплощадку, где танцующие под медленную музыку пары из старших отрядов в ужасе расступались при виде меня. Саша некоторое время бежал рядом, повторяя «Ты только не говори, что это я». На следующее утро меня отвезли в Москву и сделали рентген, но врачи МИДовской поликлиники не заметили перелома и сказали, что все заживет само. Правда, на этот раз все-таки сообщили родителям, которые меня тут же забрали из лагеря.
Через несколько месяцев отек спал, но носом дышать я не мог. Мама наконец отвела меня к нормальному, «блатному» врачу, и тот сказал, что был сильный перелом и что носовая перегородка срослась неправильно. Врач предложил сделать операцию, то есть ломать нос заново, но мама не решилась, да и я, конечно, предпочел оставить как есть. Так и живу до сих пор со сломанным носом.
ПАЛАНГА
Летом 1959 года мы с мамой впервые поехали в Палангу.
В Паланге все было для меня внове: чужой язык, необычные дома, огромный пляж, постоянный ветер и при этом обжигающее солнце. Мы снимали комнату в доме, где у хозяев было семь сыновей от четырех до пятнадцати лет, все светлые, загорелые, босые. Они почти не говорили по-русски и совершенно не хотели со мной играть. Я часто видел у них огромные куски янтаря, которые они собирали на пляже.
Паланга считалась пограничной зоной и потому специально охранялась. Это выражалось в том, что на пляж после одиннадцати вечера никого не пускали. Поздно вечером вдоль берега шли пограничники с широкой бороной, чтобы на песке были видны следы диверсантов, если они выйдут из моря. На рассвете пограничники внимательно осматривали эту боронованную полосу, часто находили куски янтаря и отдавали местным ребятам.
В том же доме снимал комнату известный в то время пианист Гинзбург. Он садился со мной на крыльце и из вечера в вечер рассказывал мне бесконечную историю про шпиона в стиле неизвестного мне тогда Джеймса Бонда, которую он специально для меня сочинял. Гинзбург был первым взрослым, кто тратил на меня столько творческих усилий, я с нетерпением ждал этих вечеров, чтобы услышать продолжение, но, к сожалению, он вскоре уехал.
В первое же утро в Паланге мы с мамой пошли на пляж. Был холодный, очень ветреный день, ходили редкие отдыхающие, закутанные в теплые кофты, но мать решила, что я должен во что бы то ни стало искупаться. Поскольку погода не располагала к купанию, я не взял с собой плавки, но мама сказала, чтобы я купался голым. Это был наш первый день в Паланге, мне ужасно не хотелось ссориться, но еще меньше хотелось при всех раздеваться. Как это часто с мамой бывало, она продолжала настаивать, грозить, и в конце концов я сдался. Я вбежал и выбежал из холодной воды, но чувство некоего насилия надо мной осталось.