Маша Трауб - Я никому ничего не должна
Вот тоже странно. Из нашего района почти все уехали. Соседи у меня поменялись по нескольку раз. Только я жила все в той же квартире, где умерли папа с мамой. И я в ней умру, совершенно точно. На самом деле, если подумать, это очень страшно – жить в квартире, в которой умерли твои близкие, самые близкие люди. И ремонт тут не поможет. Ничего не поможет.
Так вот, я увидела Галину Викторовну. Стояла и боялась подойти. Она была очень старая, совсем седая и беззубая, как будто с момента ее увольнения из школы прошло лет тридцать. И еще она была невероятно худая, с впалыми щеками и пустыми глазницами. Галина Викторовна нервно ковырялась в кошельке. В корзинке лежали бутылка дешевой водки и пакет с подгнившей картошкой.
Я тогда не подошла, чего до сих пор не могу себе простить.
Одиночество… Я совсем одна. Меня не пугают захлестывающая слабость и постепенно наступающая немощь. Раздражает, что не сплю по двое суток и потом хожу вареная, дурная. Пью кофе, заставляю себя съесть шоколадку и на время прихожу в себя, очухиваюсь, как от дурного сна. Но потом, через пару часов, опять проваливаюсь в дремоту, не приносящую ни отдыха, ни сил.
Единственное преимущество моего возраста – нет, даже не возраста, а болезни и перспективы скорой, обещанной врачами смерти – внутренняя свобода. Я могу говорить что хочу, вести себя как хочу. Не быть обязанной, не бояться. Мне не нужно производить впечатление, что-то заслуживать. Я уже НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖНА.
Глаза слезятся и совсем не видят. Хожу на ощупь. Вчера не смогла достать банку с мукой. Не дотянулась до полки, а на стул залезть не решилась. Остается надеяться только на Лену. Получается, что она мне нужна.
В последнее время я очень часто стала ловить себя на мысли, что очень устала – жить, есть, спать. Существовать. Мне уже давно пора умереть, а я все живу. Только зачем – не понимаю. Мне не для кого жить. Не для Лены же! Папа жил ради работы, ради меня. Мама тоже. А я? Меня ничего и никто здесь не держит. А я живу, живу, живу. Умирают люди, которые не должны умирать. Не заслужили. А меня как будто наказали.
– Сволочи и эгоисты всегда долго живут, – говорила мама. – И те, кто пережил слишком большое горе и лишения. Организм мобилизуется и готов бороться.
Вот и что мне после этого думать?
Люська, моя близкая подруга. Одна-единственная. Все собиралась про нее рассказать, да сил не было. До сих пор живет, как и я, хотя она мечтала о смерти, просила ее прийти, умоляла забрать ее. Две одинокие никому не нужные бабы. Дышим, ползаем, скоро будем источать старческое зловоние и никак не можем подохнуть.
Люська родила сына почти в сорок четыре года. На нее приходили смотреть целыми медицинскими курсами, как на чудо, точнее, усмешку природы. Люська не должна была родить, а родила. Сына. Я же, по всем статьям готовая к репродукции, осталась бездетной. Люська каждое утро повторяла, как мантру, что должна жить ради сына. Все ради него. Для него.
Потом я расскажу про Люську. Ладно я, но ей-то за что такая жизнь досталась?
Так вот, про Андрея Сергеевича. Я тогда, после истории с Галиной Викторовной, сказала ему, что больше так не могу – ни видеть его, ни слышать.
– Зря ты так, Шурик, – ответил он мне.
Мне стало очень больно. Так больно не было никогда. И я не смогла сделать того, что собиралась. Каждый вечер я думала – он не был щедрым, добрым, бескорыстным. Он не любил меня так, как я любила его. Он бросил жену с ребенком. Он живет с Аделаидой и не помог в трудную минуту коллеге. Он меня не достоин. Точнее, я достойна большего. Разве нет?
Андрей тогда очень легко от меня отказался. Сразу же. Я, если честно, не ожидала такого. Думала, он будет звонить, уговаривать, извиняться. А он жил так, как прежде, – дурачился с учениками, подавал Аделаиде пальто и был у нее «при ноге», как собака, которой дают погулять, порезвиться, но недолго.
Я тогда окунулась в работу – разработала собственную методику, как увлечь детей русским языком, как донести до них литературу, заставить их читать и чувствовать слово. Дети, если уж совсем честно, были ни при чем. Я, как психотерапевт, хотела помочь себе, разобраться, почему я так равнодушна к героям, почему не чувствую в русском языке красоту, а вижу только правила и синтаксические конструкции. Мне хотелось увлечь саму себя, поэтому я сидела, придумывала, читала. В какой-то момент увлеклась сама, мне стало интересно, и я увидела, что дети тоже расшевелились. Мы играли в буриме, «виселицы» и скраблы, хотя я никогда не была сторонницей игр во время учебного процесса. Но тогда мне была нужна эта игра.
Лена как раз была из того класса, на котором я «практиковалась».
С Андреем я старалась не пересекаться, даже не сталкиваться, что, учитывая мою нелюбовь к учительской и пунктуальность – я приходила в школу раньше всех и во время перемен сидела в классе, – оказалось не так уж сложно.
Я не ходила, почти бегала по школе, опустив глаза в пол, чтобы не увидеть его или сделать вид, что не увидела. Боялась, что у меня остановится сердце, или я начну заикаться, или упаду в обморок от переживаний. Я считала минуты – сколько могу о нем не думать. Уже пять минут, завтра постараюсь десять. Послезавтра – пятнадцать. Это были мои личные нормы ГТО, которые я должна была сдать, чтобы не сойти с ума, не рехнуться от мыслей.
На педсовете я сидела как мышка – вжималась в стул, готова была под стол залезть, потому что чувствовала, что Андрей сидит через два стула от меня, дышит, улыбается, чихает, живет. А Аделаида… На нее я вообще боялась смотреть. К тому же в памяти все время всплывали ее домашние тапочки и кремы на тумбочке.
– Замуж тебе надо, – сказала мне мама.
– Не надо, – отозвалась я.
– Всем надо. Иначе у тебя испортится характер. И не только характер, но и здоровье. Это я тебе как доктор говорю.
– За кого замуж?
– Если ты посмотришь по сторонам и перестанешь пялиться в окно, то будет за кого.
– Мам, а время правда лечит?
– Нет, неправда. Мне не стало легче после смерти отца. Боль только другая, не режущая, а ноющая, тупая и… невыносимая. – Мама, как всегда, оперировала медицинской терминологией.
– А можно простить человеку предательство? – спросила я.
– Можно все простить, если есть ради чего.
Только Люська знала про Андрея. Больше никто. Даже маме я ничего не сказала. Мы с Люськой каждое утро плавали в бассейне. В шесть тридцать первый сеанс. После заплыва мне становилось легче. Или после Люськи. Я ей рассказывала про Андрея, а она мне про свои безуспешные попытки забеременеть. Мы друг друга почти не слушали, но и не мешали друг другу, не давали советов – просто каждая ждала своей очереди, чтобы выговориться. При этом она не понимала, как можно любить ТАКОГО человека, а я не понимала, как можно ТАК хотеть ребенка. Но и это не мешало нашей дружбе. Мы одинаково сходили с ума, только каждая по-своему.
Я не знаю, в какой момент это случилось. Или не помню. Память уже подводит. Даже по Лене я это вижу – вчера рассказывала ей историю, которую она слышала тысячу раз, – про папу, про его смерть. Лена молчала из вежливости, а я не могла остановиться.
Помню, ко мне подошла завуч и попросила провести урок, заменить Андрея Сергеевича. Я согласилась, не спросив, что случилось. Провела урок. Потом отменили педсовет – Аделаида куда-то срочно уехала. Ну уехала – и хорошо.
И только через неделю я поняла, что в школе что-то происходит. В учительской стоит тихий гул, учителя меняют расписание, Нелли Альбертовна бегает злая и уставшая как собака.
– Что случилось? – спросила я у нее.
– Физики месяц не будет, – ответила она.
– Почему?
– Андрей Сергеевич в больнице. Ты разве не в курсе?
– Нет, – честно призналась я, – а что с ним?
– Точно не знаю. Операция.
– И что? – До меня еще не дошла вся информация. – Аделаида ведь тоже вроде физику преподавала раньше.
– Когда это было? – ухмыльнулась завуч. – Она с ним.
– С кем? – я совсем отупела.
– С Андреем Сергеевичем. И не делай вид, что для тебя это новость.
– А-а-а, – промямлила я.
У Андрея оказалась язва желудка. Прооперировали. Нужны были покой, режим и питание. Аделаида приходила на работу нервная, задерганная, всегда раздраженная.
Я не знаю, что тогда у них происходило. Представляла, как он лежит в ее спальне, а она стоит на кухне и варит ему овсянку. Нет, такое даже представить себе было невозможно. Аделаида и кашка были совсем несовместимы.
Я долго собиралась, настраивалась и дрожащими пальцами набрала номер домашнего телефона Аделаиды, точно зная, что она сидит в своем кабинете. Никто не ответил. Я пропустила пятнадцать гудков – считала. Я позвонила на следующий день и еще через день. Или Аделаида запретила ему подходить к домашнему телефону, или он у нее не жил.
И только после этого я поняла, что не знаю, кому еще позвонить.
Мне становилось все хуже, Аделаиде все лучше. Она опять стала сама собой. Работала, вела себя как обычно. Даже нашла замену – учителя физики, пожилого скромного Якова Матвеевича, который извинялся по каждому поводу и без повода и чуть ли не целовал Аделаиде ручки. Оказалось, что Яков Матвеевич когда-то учил физике саму Аделаиду. Потом его уволили по пятому пункту, и он перебивался репетиторством, так что ее предложение поработать воспринял как подарок судьбы. Дети его приняли в штыки, но он улыбался детской, искренней улыбкой, ставил всем пятерки, и они успокоились, решили, что он старый дурачок, а над такими даже издеваться неинтересно.