Мария Галина - Медведки
— Это я как раз понимаю. Я не понимаю, что происходит.
— Нормальное состояние, — сказал он, — никто не понимает. Визионеры пытаются понять и сходят с ума. Я не знаю ни одного нормального визионера. Не обращайте внимания, я после лекции обычно много говорю. Растормаживаются речевые центры.
— А я читал вашу работу, — сказал я ни с того ни с сего, — про Ахилла и Гекату. Ваша фамилия — Финке?
— Финке, — сказал он, — да.
Он помолчал.
Потом сказал:
— У меня пицца в морозилке. И сыр. И бутылка кьянти. Вы как?
Мы как раз подходили к воротам. Они были черные, мокрые, блестящие, и по ним били плети дикого винограда, черного, мокрого и блестящего.
Строение, которое я выдавал заказчикам за свой дом, чернело на фоне мерцающего пустого неба. Я подумал о том, как зажигаю свет на крыльце, ищу ключи, как снимаю мокрую куртку, как зажигаю настольную лампу и включаю комп... И передо мной длинный вечер, который нечем занять. И я буду ходить и прислушиваться, не зашуршит ли где, и пить стремительно остывающий бледный чай, потому что лень заварить свежий. И наконец заберусь в постель, под теплое одеяло, и не засну, буду смотреть в окно, где на фоне световой кляксы качаются, приникая к стеклу, страшные черные ветки.
И я сказал:
— Ладно.
В конце концов, отказаться от пиццы я всегда смогу. Совру, что у меня аллергия на животный белок.
Его жена и правда не любила дачу — никакого присутствия женщины тут не ощущалось. Вообще.
Нормальный мужской бардак.
Ему не надо было притворяться писателем. Ему вообще не надо было притворяться.
— Забавный у вас плащ, — сказал я, чтобы что-то сказать.
— А, этот, — он скинул негнущийся плащ и бросил, точнее, поставил в угол. — Это я из Шотландии привез. Настоящий, рыбацкий. Весит он, правда, черт знает сколько.
— На раскопки ездили?
— Нет. На конференцию. — Он профессионально, как хирург, вскрывал упаковку у пиццы. Она наверняка еще хуже той, что я заказывал, та хотя бы была свежая. Тем не менее мне вдруг захотелось есть, ужасно, просто зверски.
Я спросил:
— А с чем она?
— Маслины, — сказал он, — грибы, моцарелла... колбаса какая-то. Я уже брал, вроде ничего. Вы тарелки пока возьмите, они там, рядом с мойкой. А я кьянти открою.
Отступать было поздно, и я признался:
— Я вообще-то есть не буду.
— Диета? Пицца, она, знаете... в общем, безвредна. Ну, по крайней мере, никто еще от нее не умер. Или у вас аллергия? Там перец есть, сладкий, на него бывает аллергия.
Я словно увидел себя со стороны — человека, укутанного в толстый слой необязательного вранья.
— Нет. Я не могу есть при посторонних. Это невроз такой. Ну...
— И в ресторанах? — заинтересованно спросил он. — Даже за отдельным столиком?
— Нигде. Ни в гостях, ни в ресторанах.
Ну вот, признался. Я прислушался к себе, чтобы понять, стыдно мне или нет. Вроде нет. Странно.
И он тоже сказал:
— Странно. Еда вообще-то единственный физиологический процесс, который можно совершать публично. Практически во всех культурах. Дефекация табуирована вообще, мочиться публично разрешается только в однополых замкнутых компаниях, сексом на публике мало кто занимается. Исключения — они и есть исключения. А вот с едой интересно получается. В сущности, ведь процесс еды сам по себе не слишком эстетичен, нет?
«А что это ваш Семочка ничего не ест?»
Я подумал о детстве, о мучительных походах к родственникам, о том, как сидел, уставясь в тарелку, или пытался спрятаться под стол или отвернуться, чтобы не видеть страшных жующих ртов, пальцев, подносящих еду к накрашенным женским губам.
— Да, — согласился я.
— Сколько накручено всего вокруг культуры еды. А ведь на самом деле наблюдать за едящими людьми не очень приятно. К тому же, когда человек ест, он уязвим. Метафизически, я имею в виду. На Карибах, например, ни в коем случае нельзя, чтобы собака смотрела на едящего человека. Иначе в него вселится злой дух. А там знают толк в злых духах.
— Это там, где вуду?
— Да. Там, где вуду. Но, поскольку пиццу я уже разогрел, а она после микроволновки быстро черствеет, рекомендую вам взять тарелку и уйти на веранду. А я поем здесь. Кьянти налить?
— Валяйте, — сказал я.
Я ел пиццу, отвернувшись к окну, вино оказалось кисловатым, но неплохим, и, кажется, впервые за последнее время мне было хорошо и спокойно. Может, я все-таки со временем приспособлюсь? Смогу есть на людях. Заведу семью. Порадую папу.
Надо будет подробней расспросить его про Ахилла. Этот Ахилл и правда все равно что Ктулху. Древний. Страшный. Спит на дне моря, в ожидании, когда про него вспомнят и проявят должное уважение.
Отсюда, с веранды, я видел временное свое жилище, мокрое, черное, нежилое, набитое ненужными мне вещами и обманутыми книгами. Потом я прожевал кусок пиццы, торопливо заглотнул его, моргнул и вновь уставился во мрак.
На крыльце, черном, как и весь дом, вспыхнул и погас красноватый огонек.
* * *Он, видимо, все-таки смотрел мне в спину, потому что сразу сказал:
— Что?
Я видел в окне свое лицо — оно плавало во мраке как бледный воздушный шарик, сквозь него проступали черные ветки.
— Там кто-то есть. У меня на крыльце. Курит.
Огонек то разгорался, то почти исчезал.
— Вы что, никогда не ждете гостей?
У меня нет гостей, только клиенты. Но с чего бы кто-то из них стал ждать на крыльце, под дождем? Я так и сказал:
— Ну, в общем, нет.
Я представил себе, как надеваю отсыревшую куртку, выхожу под дождь, закрываю за собой одну калитку, открываю другую (при этом на меня сыплются мелкие капли с плетей дикого винограда) и иду к своему/чужому дому, чтобы встретиться лицом к лицу с тем, кто ожидает меня.
— Знаете что, — сказал он, — а давайте я пойду с вами.
Я подумал, что он может вообще сделать, он ведь немногим моложе моего отца, но неожиданно для себя согласился.
— Спасибо.
Было такое чувство, как в детстве, когда я не боялся ничего, потому что рядом со мной шел взрослый. Потом папу чуть не побил какой-то пьяный, которого папа попросил не материться при детях. У него были белые бешеные глаза в редких бледных ресницах, и он надвигался на папу весело и ловко. Я до сих пор помню, как папа, схватив меня за руку, побежал прочь, приговаривая: пойдем скорее, Сенечка, он же сумасшедший!
Сосед накинул свой шикарный дождевик, я — сырую куртку турецкого производства, и мы вышли в сад, раздвигая занавес водяной пыли. Мы прошли столб света, падавшего из окошка веранды, и я вдруг отчетливо увидел висящее в темном воздухе как бы светящееся желтое яблоко, все в мелких каплях.
Под навесом на крыльце сидел кто-то темный, скорчившийся, услышав шаги, он встал. Сигарета прочертила в воздухе огненную дугу и, шипя, упала в траву, а черный человек стоял и молчал. Теперь я увидел, что он гораздо ниже меня, просто стоит на крыльце и оттого кажется высоким.
— Вы к кому? — спросил я, хотя, наверное, надо было спросить «вы кто?».
— К тебе, — хрипловатым высоким голосом сказал человек.
Я не сразу понял, что голос женский.
— Что ж ты даже не позвонил? Я извелась вся.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал сосед, — если что, заходите, не стесняйтесь.
Он, наверное, подумал, что это что-то личное. И что я не тот, за кого себя выдаю. А что у меня может быть личное?
Сосед повернулся и пошел по дорожке, его дождевик чуть слышно поскрипывал. Мне стало совсем одиноко. Что ей нужно? Кто она вообще?
Я сказал:
— Вы, наверное, перепутали. Это Дачный переулок. А вам, наверное, нужна Дачная улица.
— Семочка, родной, ну что ты такое говоришь? — Она всплеснула руками. Руки у нее были то ли в митенках, то ли просто длинные черные рукава, как они теперь носят, в воздухе мелькнули, точно отрубленные, белые пальцы и тут же пропали. — Я к тебе пришла. К тебе, солнце мое.
Мне захотелось развернуться и побежать следом за Леонидом Ильичом. Я ее не знал. Я не знал эту женщину. Я давно уже не знал никакой женщины, если честно.
Авантюристка? Воровка? Откуда она знает, как меня зовут?
— Ладно, — сказала женщина, — ладно. Не бойся, я пошутила. Мы не знакомы.
— Не сомневаюсь, — ответил я сухо.
— Но согласись, зыкински получилось? Ты аж заикаться начал.
— Как получилось? — переспросил я.
— Зыкински. Слушай, а чего мы на дожде стоим? Пошли в дом? Холодно же.
— Погоди, — сказал я, — ты вообще кто?
— Ну... — она на миг замялась, и я понял, что она сейчас соврет, — у меня к тебе поручение. От одного человека. Очень важное.
Сейчас она скажет «ничего личного» и вытащит пистолет. Маленький такой дамский пистолетик.
— Врешь, — сказал я.
— Ну, вру, — легко согласилась она, — но ведь и правда холодно.
Я подумал, что выгляжу глупо. Стою на крыльце, не решаюсь войти в свой собственный дом. Ну ладно, не свой собственный. Если она не уйдет, мне что, так и стоять тут? Сосед Леонид Ильич знает, что ко мне кто-то пришел, если что, я могу позвать на помощь. А что, собственно, — «если что»?