Рязанов Михайлович - Ледолом
Замазка[29]
1943 год, начало летаВ Челябинске на этом месте высится громадное многоэтажное здание. А в то время простиралась городская базарная площадь. Барахолка. Проходя мимо этого дома с высоким и просторным, как танцевальная площадка, крыльцом или поднимаясь на массивные, розового гранита, ступени, мне иногда вспоминается история, приключившаяся здесь в начале лета сорок третьего. Вернее — с нами. Спутником моим подвизался братишка Славик, ему пошёл седьмой год.
…Уходя на работу, мама оставила записку: «Юра, пойди и купи кусок мыла. Деньги завёрнуты в платок. Не потеряй». В узелке обнаруживаю сто пятьдесят рублей. Для нашей семьи это большие и очень нужные для самого необходимого деньги, месячный заработок мамы — восемьсот рублей. Тратить деньги приходилось очень экономно, и в основном — мне. Мамина получка вместе с продуктовыми карточками хранится в незапирающемся — ключи я растерял ещё в далёком детстве — старинном, от бабушки доставшемся, шкафу в пустой, матового стекла, сахарнице, задвинутой для безопасности в глубину верхней полки.
Ежедневная выкупка хлебного пайка и отоваривание продуктовых карточек в магазине, к которому мы прикреплены по месту жительства, — моя забота. Вся ответственность — на мне. И долг перед семьёй.
Маму со Славиком мы почти не видим неделями. Она уходит на завод — мы ещё не проснулись, а возвращается — мы уже в постели: набегавшись за день до изнеможения, спим.
Когда она отдыхает, не знаю. У меня уверенность — никогда. Потому что ночью успевает выстирать нашу одежонку, заштопать чулки и носки и хоть из чего-нибудь сварить, из того, что удалось раздобыть, из подпольных запасов, какую-то еду на следующий день. Или два. Как придётся.
По дому мы сами управляемся: моем пол в оставленной неведомым мне начальством нашей семье комнате, вторую, не до конца достроенную (не отштукатуренную), забрали как «излишки» метража. Стираем пыль с мебели: с венских скрипучих стульев, дубового, несдвигаемого — такой тяжеленный — стола, с огромного, в резной деревянной раме, зеркала — до потолка — с подзеркальником на точёных ножках-балясинах и настенных часов с «музыкой» — тоже от бабушки остались нам. Если б не бабушкина мебель, жили б мы в пустой комнате, так мне думалось. Зимой топим печь и выполняем простые, но важные мамины поручения. В магазинных очередях надо стоять терпеливо, иногда по многу часов, потому что неожиданно устраиваются коварные пересчёты и на ладонях переписываются химическим карандашом новые номера. Кого не оказалось на месте, тот выбывает из очереди. И никаких оправданий, никто тебя и слушать не будет.
Рос я пацаном очень подвижным: заиграешься с ребятами — вернёшься домой с пустыми руками. А на следующий день талоны почему-то объявляются продавцами «недействительными» — просрочены! А ведь хлеба на всех просто не хватало, мало привозили. Кто занимал место в хвосте очереди, тот был обречён. «Порядки!» Знавал я и эти великие огорчения. Забота же о хлебе — только моя обязанность. Славик — ещё малец. С него никакого спроса. Я уже взрослый. В мае исполнилось одиннадцать. И я обязан постоять за себя и братишку, если кто на нас «потянет».[30] Одним словом: старшо́й. Ответственный.
Базар тоже дело ответственное, не раз на нём бывал. В магазинах нужного ничего не купишь. Кроме «сен-сен» в аптеке. Везде всё можно достать лишь по блату, по знакомству, а на базаре, как в сказке, есть то, что пожелаешь. Спасибо старухе Герасимовне, согласилась выкупить и нашу хлебную пайку — упросил.
…На базар отправляюсь вместе с братишкой. Лето нынче палит как в Африке. По булыжникам и опасно выступающим острыми углами осколков кирпичей дореволюционных мостовых, их с тех пор никто не ремонтировал, бежим, взявшись за руки.
Радостное необъятное утро наполнено звонким щебетанием птиц — им-то что, воробьям продуктовые и хлебные карточки ни к чему — природа всем обеспечила.
День только начался, а тротуары успели раскалиться так, что жгут подошвы босых ног. Необыкновенно жарким, знойным выдалось лето сорок третьего.
…Вот он, базар, — бурлящий, бушующий мир, зрелище — интереснее не увидишь даже в цирке. Продираемся сквозь месиво толпы, сами не зная куда. Никакая волшебная сказка, — а я их вместо школьных учебников быстро прочитываю — книгу за книгой, без передышки, за год десятки, часто даже про уроки забывая, — ничто не может сравниться с тем, что здесь, на базаре, увидишь и услышишь.
— Папирёсы «Метро»! — кричит подросток-оборванец возле ворот. — Папирёсы «Метро»! По дешёвке отдаю! Три рубля — штука, пять — пара! Раз курнёшь — в рай попадёшь! Налетай — хватай!
От ворот вдоль забора сидят и стоят торговцы самосадом-крепачком. Пробираемся мимо них. Останавливаемся лишь возле старика — лешего, заросшего дикой серой бородищей настолько, что волосы, не умещаясь на лице, выпирают из ушей и ноздрей.
«Леший» — мастак расхваливать свой товар, от которого дыхание спирает даже у завзятых курильщиков.
— Самосад — ядрец, затянешься — слабаку пиздец! Красненькая всево за стакан! С походом на козью ножку даю! Самосад — што вотка, прочищает кишки и глотку лучче всяких лекарствов!
Понимаю, что употребляет он нехорошее, так называемое матерное слово. Его на улице и раньше слышать приходиось, но смысла не разумею.
Дед оглядывает нас, разинувших рты, жёлтыми прокуренными глазами и шикает:
— А ну, кыш отсюдова, мелюзга карапузая! Товар загораживаетя…
Мы перебегаем на другое место. Худющий и поэтому кажущийся ещё более высоким старик, неподвижный, с большим кадыком, почему-то напоминающим мне гирю настенных ходиков на стене квартиры Вовки Сапожкова, басом хрипло вещает:
— Личения риматизьмы и протчих болезней целительным лектротоком по методу хранцуза профессора Шарко. Пять рублёв сеанец. Палный курс — десять сеанцев. Анвалидам-хрантавикам — льготный тариф.
Слева от старика-«богомола» (вспоминается рисунок из третьего тома «Жизни насекомых» Фабра, ещё дореволюционного издания, купленного мною здесь же, на «развале», у лысого невысокого старичка, недорого, потому что уж очень истрёпанной выглядела книга. О приобретении до сих пор не сожалею — очень интересным оказалось). Но вернёмся к старику-«богомолу», рядом с которым возвышается привинченный к трёхногому штативу лакированный деревянный обшарпанный ящик с застеклённым экраном. Красная стрелка уткнулась остриём в большой чёрный ноль. Над цифрой не очень искусно нарисованная картина изображает богатыря с лихо закрученными усами и прилизанной, на пробор, причёской — невиданно важный господин. Дореволюционный. То ли это портрет француза Шарко, то ли, в молодости, самого владельца чудодейного аппарата, то ли таким может стать любой «анвалид», принявший курс лечения «лектротоком». Даже по «льготному тарифу». Не понимаю, что это за «тариф» такой? Однако спросить не решаюсь — всё это так захватывающе и таинственно. Глаза старика закрывают синие круглые, с пятачок величиной каждое стёклышко, очки в железной оправе. Они придают лицу лекаря непроницаемость и строгость.
Какой-то счастливчик, не очень старый — лет тридцати, деревенского облика, бросает целителю червонец. Сразу за пару сеансов. Как за морс с двойной порцией сахарина.[31] Разувается и становится на подобие деревянных сандалий, обитых снаружи ярко начищенными пластинами жёлтой меди. В руки берёт из того же металла сияющие шары, соединённые, как и сандалии, проводами с нутром волшебного ящика. На боковой стенке аппарата — ручка, а на экране — полукруглая шкала с цифрами. Старик натужно вращает отполированную за десятилетия деревянную ручку. Стрелка пляшет, щекочет усатого Шарко. Толпа стискивает кольцо. Старик трубно изрекает:
— Осади! Аппарат заряженный!
Предупреждение действует. «Заряжен» — все понимают — опасное слово. Окружающие оживлённо обсуждают происходящее на их глазах чудо.
— Што ошушает пациэнт? — вопрошает старик с достоинством циркового конферансье, и кадык-поршень движется вверх-вниз, выталкивая скрипучие слова.
Пациент натужно улыбается и просит:
— Ничиво! Поддай ишшо, на весь червонец. Штобы без сдачи… Штоб до жопы достало!
Старик «поддаёт». У счастливчика испарина выступает на лбу, а глаза вытаращиваются. Но он терпит, твёрдо решив принять целебного «лектричества» на всю десятку — до копейки.
— Помогает? — спрашивают зрители пациента.
— Пр-р-робират, едри ево в корень, — выдавливает из себя пациент. — Аж яйца трясутся!
— А ты покажь! — предлагает кто-то из публики. — Здорово трясутся?
Все окружающие улыбаются или смеются, довольные зрелищем. И шуткой.
Сеанс окончен. Пациент вытирает лоснящуюся физиономию рукавом рубахи. Садится на пыльную землю, чтобы обуться. Осклабясь, сообщает: