Борис Дышленко - СОЗВЕЗДИЕ БЛИЗНЕЦОВ
По Тринадцатой линии с холостым лицом проходила ненормальная девка в красном пальто, и казалось, что никогда не начнется зима.
Часть I
1
Но зима началась и сразу ударила в окна ветром, сначала без снега, но утром, когда захлопали двери парадных, на улице Гоголя и на Коломенской, в Свечном переулке и в Кустарном, и во всех, без исключения, переулках, на улочках, улицах, даже проспектах лежал свежий и легкий первый снег. И канавки, каналы, речки, речонки, речушки – все стало. Нева превратилась в громадную белую площадь, и граненой изумрудной табакеркой сверкала далекая Кунсткамера на том берегу.
На том берегу, на Васильевском острове, на углу Тринадцатой линии и набережной в трехэтажном доме с колоннами, но не в самом доме с колоннами, а в двухэтажном каменном флигеле, прежде служившим конюшней какому-то графу или даже, может быть, князю, жившему в доме, в бывшей роскошной конюшне, теперь перестроенной под жилые помещения, а именно, под две коммунальные квартиры: одна наверху и другая внизу; в той, что внизу, в одной из четырех комнат жил Коля. Для кого Коля, а для кого Николай Николаевич, хотя его соседи иногда и сбивались на Колю (так, за глаза).
За глаза говорил о нем сосед, Иван Соломонович Гудзеватый: "Коля? – и прибавлял с в общем-то незлобной насмешкой: – Николай Николаевич?.. Тоже – художник! Вот один мой знакомый художник, Скопцов… Зарабатывает… Ну, сколько б вы думали? Триста-четыреста в месяц! Нет, я понимаю: искусство… талант… У Коли талант, но материально?.." О, это слово материально! Сам Иван Соломонович зарабатывал не триста, не четыреста в месяц, как его друг, но тоже неплохо: стодвадцать. Не сто и двадцать, а цельное неделимое слово стодвадцать, как сам Иван Соломонович любил объяснять, а он вообще любил объяснять. К тому же и прогрессивка, там же и премиальные. Хватало, чтобы не жаловаться. И Иван Соломонович не жаловался: ходил в филармонию по абонементам, одевался по моде – в общем, жил хоть и духовно, но материально. Иногда к нему приходили весьма интересные дамы, хоть было под пятьдесят. Соседки о нем говорили: "Ничего не поделаешь. Жена изменила. Несчастный человек". Между нами, Иван Соломонович никогда жены не имел. Имел оклад в стодвадцать рублей, имел комнату в общей квартире и мечту переселиться со временем в отдельную квартиру, желательно в новом районе. Но сам был красив. Черные волосы с благородной сединой, полное, бледное, усталое лицо с синим отливом у щек и на подбородке. Впрочем, он был красив, пока не вставал, но, встав, разочаровывал малым росточком, большой головой и ногами кривыми, что при "умеренных" брюках было не слишком заметно. Колю он одобрял: угощался, бывало, у него сигаретой, случалось, давал денег взаймы. Соседки Гудзеватого уважали. Соседки тоже имели по комнате в этой квартире, но об их комнатах никому ничего не известно. Дома одна у другой в гостях они никогда не бывали, а встречались на кухне, где садились за общий стол, разделенный повешенной над ним простыней, и говорили каждая о своем. В основном говорила рябая, а глухая глядела на мокрую простыню и слушала. Из-за простыни доносилось "бу-бу-бу-бу…". Глухой это нравилось. Иногда к рябой соседке приходил обожатель, рыжий старшина из милиции. Рябая гордилась поклонником. Когда старшина исчезал, она глухо его ревновала и жаловалась подруге. От жалоб их дружба укреплялясь. К Коле обе соседки относились нейтрально, не вмешивались. Впрочем, иногда, когда Коли не бывало дома, просовывали головы в дверь, смотрели на картины – дивились.
Но сейчас не об этом. Зима началась и сразу ударила в окна ветром и снегом. Коля зиму любил, но, когда она началась, он сначала ее не заметил – сидел и писал. Что же делать художнику, как не писать? Правда, многие в наше время находят менее сложный и более приятный выход творческой энергии и пишут лишь от случая к случаю, а чаще собираются где-нибудь в приятной компании, например, у гостеприимной девушки Нины, работающей машинисткой в каком-то научном издательстве. (У нее со временем образовался салон.) Так что приходят, присаживаются, прислушиваются к разговору, вставляют свои замечания и курят наперегонки – словом, общаются. Собираются здесь художники, йоги, поэты, философы и даже театроведы – все люди незаурядные. Иногда случаются литературные чтения. Стелется по столу дым, и несутся над притихшими слушателями рулады, и теряется смысл за плывущим звуком стихов. А может, и не было смысла, может быть, и вообще поэт ничего такого в виду не имел, но многозначительны и непонятны слова, а между строк, где-то там, таится скрытый намек, ведь всем известно, что подлинный смысл именно там, между строк. Слушатели слушают и время от времени кивают головами, переглядываются со значением и говорят: "Подтекст!" Поднимают палец и еще что-нибудь говорят. Вопросов не задают – и так все ясно, – а в чем смысл, спросите: ну, если не знаете – ответят каким-нибудь очень тонким парадоксом, а то лишь уничтожающе пожмут плечами и все. Бывает, что и художник принесет какой-нибудь подмалевок или просто на листе бумаге лихой акварельный зигзаг. И скажет художник: "В этой карти- не – вся школа жеста", – и улыбнется. И… что там Джоконда? В этой улыбке целый спектр чувств: и высокомерная снисходительность (вот вам, берите), и снисходительное высокомерие (берите, да где вам), и еще какая-то тонкость, на которую можно ответить разве что каким-нибудь "О!" или "Н-да!".
"О!" – говорят зрители, "Н-да!" – говорят. А художник улыбнется и скажет: "Спонтанное творчество". Ахнут зрители, и только один не ахнет. Только один не скажет ни "О!" ни "Н-да!". Только он промолчит: он сидит и, грызя кулаки, наполняется негодованием, потому что у него другой взгляд на искусство – он пишет глаза. Глаза на человеческом лице – это естественно, глаза на фигуре – это вопрос, деревья с глазами – совсем непонятно. Конечно, с одной стороны, школа жеста, и это, конечно, спонтанно, это, конечно… Но что ни говори, а глаза впечатляют; и трудно одному из двоих отдать предпочтение: все понимают, что по одним лишь картинам судить невозможно – что-то нужно еще. Но, как бы там ни было, и те и другие работы висели в салоне: на одной стене висели зигзаги, а с противоположной стены на них смотрели глаза. Ко всем одинаково добрая, но очень бледная девушка Нина развешивает по голым стенам квартиры глаза и зигзаги и еще какие-то картины, а стены все равно остаются голыми – бывают такие стены. Но не для украшения стен или, как стали теперь говорить просвещенные люди, не для организации пространства развешивает Нина подаренные ей картины, а единственно для служения искусству. Для служения искусству печатает она на машинке и угодившие в салон стихи. По ночам в неуютном, вагонном воздухе салона повисает поэтический стрекот машинки и одна за другой ложатся ровные строчки, лезет из каретки исписанный лист, сохраняя все, кроме почерка: и разбивку строки, и особенности правописания, и орфографические ошибки поэта. И в награду за труд бескорыстная девушка берет себе второй экземпляр, первый отдавая поэту. А вторые экземпляры она укладывает в аккуратные папочки с надписью "Дело" и папочки бережно хранит.
Увы, далеко не всегда происходят здесь литературные чтения с обширной программой, даже напротив, довольно-таки редко. Чаще просто собираются у радушной хозяйки к жиденькому чайку, к разговору. Темы же разнообразны. Здесь можно услышать глубокомысленное замечание о том, что Достоевский – так, а Дос-Пасос поглубже; мнение о том, что если писатель Пневков дал публично в Союзе писателей поэту Пневицкому в морду, то правильно сделал; сообщение о том, что Сухов-Переросток устроился сторожем; заявление о том, что "никаких компромиссов с бездарностью", и просто о том о сем можно услышать или, уж говоря языком более строгим и современным, получить информацию за чашкой бледного чая у бледной девочки Нины. Но дело не в этом, дело в том, что Коля в это время писал.
Коля вообще очень много писал, а последнее время – все время. Нет, он тоже бывал в салоне, не часто, но появлялся. Привел его как-то в салон его друг Александр Антонович, о котором – потом; потом Коля и сам, бывало, туда заходил, но потом… Потом уже не было времени. Из многих, казалось бы, случайных открытий складывалась, похоже, новая, почему-то никому до сих пор не пришедшая в голову живописная концепция, обещавшая воплотиться, – страшно подумать! – но постепенно Коля пришел к выводу, что из этих отдельных открытий, сложившихся в закономерную логическую систему, возникает метод. Так, во всяком случае, Коле казалось. Он мог ошибаться, конечно, но, как бы то ни было, ему предстояло много работы и он наметил уже большой цикл картин, так что теперь Коля, не прекращая, писал. Теперь по утрам, встав, отряхнувшись и умывшись над раковиной в полутемной общественной кухне, он выпивал несколько стаканов крепкого чая и садился за работу; в три часа дня выпивал несколько стаканов чая с батоном, за чаем работал; вечером приходила Ляля, смотрела, как Коля работает. Странно, но свои успехи в работе (вдохновение, а в общем-то, просто подъем) Коля почему-то связывал с Лялей. Может быть, он в этом был и не прав, а может быть, прав. Но и о Ляле – потом, а пока что Коля писал.