Михаил Панин - Матюшенко обещал молчать
Я хочу рассказать о Матюшенко и его товарищах по работе, о людях, которых уважаю и люблю. Но как начать? Крутится на уме вот это самое «выпивали в курятнике у Сереги Пономарева» и еще две-три Матюшенкиных истории. Он был великолепный рассказчик, и кое-что из его рассказов врезалось мне в память на всю жизнь. Вот бы написать! Но разве об этом можно? Разве этого ждет от меня серьезный, ответственный читатель? Ой, не знаю, ой, не знаю…
И все же решаюсь. А что, думаю, жизнь — многообразна, план планом, но не одним планом жив Матюшенко. Да и все есть в его историях: и трудовые подвиги, и соленая шутка, и любовь, а что самое главное: рассказы Матюшенко — чистая правда, это кто угодно подтвердит из его друзей-приятелей, а если он и придумывал иногда что-нибудь, для перца, то придумывал так, что даже участники событий божились: все так и было. И потом сами рассказывали этот случай в Матюшенкиной талантливой обработке. Склоняю голову — я так рассказывать не умею. Я попытаюсь лишь, как могу, пересказать эти истории читателю доброму и снисходительному и, что еще важнее, всегда помнящему, что человек, как бы велик он ни был, поднялся ли он в космос или опустился на неимоверную морскую глубину, открыл ли северный и южный полюса или произвел на свет, к удивлению всего мира, за один раз пятерых мальчиков и девочек (живет в Канаде одна такая могучая чета), как бы высоко он ни забрался — все равно человек этот большую часть времени, отведенного ему, ходит с нами по нашей милой грешной земле.
ЕСЛИ УЗНАЕТ МАРИЯ
Итак, выпивали однажды в курятнике у Сереги Пономарева. Стояла черная, как уголь, ночь где-то в середине ноября, но не сырая и промозглая, какими бывают ночи в этих местах перед зимой, а такая, тихая и теплая, что сразу не поймешь: осень на дворе или вот-вот зацветут вишни. Знаете, иногда покажется — весной пахнет… И так пахнет, так пахнет, что даже не очень молодому человеку, седому и дождавшемуся уже внуков, видавшему на своем веку всякие метаморфозы природы и которого, кажись, ничем уже не удивить, даже такому человеку вдруг померещится: в самом деле — весна. И захочется ему выкинуть какую-нибудь молодую штуку.
Сидели кружком прямо на полу, черпали из ведра густую, ну прямо как смола или деготь, прохладную «лидию», а если кто-то задерживал стакан, тот, кому была очередь, становился на колени и делал хороший глоток прямо из ведра. Потом переводил дух и начинал осторожно хрустеть яблоком — боялись спугнуть сонно клохтавших над головой кур. «Славное вино! — кряхтели. — И черт знает, Серега, как ты его делаешь! Или какой секрет знаешь, а никому не говоришь? Ну, прямо первый раз в жизни пью такое вино, нектар божий. И какой же ты, Серега, прямо скажем, великолепный молодец…»
Малость лицемерили, конечно, потому что какого только вина не пили на веку — места вокруг виноградные; но ведь и по-другому вроде нельзя: как же не похвалить хозяина за радушный прием, не пролить на его самолюбивую душу сладостный бальзам компенсацией на расход «такого вина», чтобы он и потом не забывал о них, своих друзьях, чтобы, дай бог, не в последний раз, а как же, не похвалить нельзя. «Умирать будем, — говорили, — вспомним, Серега, твое вино. И может такое случится, что и умирать тогда не захочется, а захочется выпить и дальше жить, и ты, Серега, на всякий случай всегда держи в резерве ведро-другое этого, можно сказать, не вина, а лекарства».
Оно, правда, есть и такие, которые любое, даже заграничное лекарство обратят себе во вред. (Той же глюкозы если ведро выпить — как?) Так что же тогда, не пользоваться лекарствами? Да и зачем говорить о неумных людях, которые ни в чем не понимают меры и только вредят остальным, возбуждая нездоровое общественное мнение? А если знать меру, если всегда помнить, что дома тебя ждет семья, если ты не корова, которая не оторвется от воды, пока не нальет брюхо под завязку, если ты челове-ек! — тогда другое дело, совсем другое, и никто тебе дурного слова не скажет, даже собственная жена.
Хорошо говорили. С чувством. Пыхтели цигарками в ожидании, когда до них дойдет стакан, и бдительно следя, чтобы кто-нибудь в темноте не перепутал очередь.
Иногда сверху, где были куры, на кого-нибудь падала густая капля, и это было неудобно главным образом потому, что нельзя было снять шапок. А так — привыкли. Лишь когда раздавался характерный звук, все умолкали, и тот, на кого плюхало, вытираясь, говорил: «Что делают, гады..».
Часов в пять утра Серега, чиркнув спичкой, заглянул в ведро и, слегка придерживаясь за стенку, выбрался из курятника наружу — полез в погреб за новой порцией. И то ли заснул там, возле бочки, то ли еще что, а только компания ждала-ждала его и, потеряв терпение, запела. «Раскинулось море широко, и волны бушуют вдали, товарищ, мы едем далеко, подальше от милой земли…»
Одинокий прохожий, окажись он в эту глухую пору возле Серегиной усадьбы, пожал бы плечами, гадая, откуда это среди ночи такой хор. Ни огонька в хате, а поют. Как баптисты. Но вслушавшись и узнав песню, он, конечно бы, сообразил: нет, это не божьи люди просят прощения у всевышнего за грехи, скорее — тонет в морской пучине боевой корабль, и матросы, обнявшись, бесстрашно встречают свой последний час. Чертовщина какая-то: нигде и щелка не светится во всей хате.
Но, постояв бы еще немного у забора, этот прохожий наверняка увидел бы, как в окнах просторной, недавно отстроенной Серегиной хаты вдруг зажегся огонь, и Серегина жена Мария, накинув ватник и прихватив с собой лопату, осторожно выскользнула из сеней во двор. И еще бы он увидел, какая это решительная и боевая женщина.
А дело было в субботу, под выходной день. Работали в ночь и пошабашили часа в три: кончилась формовка, а ждать, когда наформуют, не было никакого смысла — как раз и кончится смена. Помылись, переоделись в чистое. Вышли на заводской двор. Ночь на дворе — и сказать нельзя, какая ночь, тепло, тихо, и чем-то таким тянет от земли сладким, что в голову лезет черт-те что, сказать стыдно, как будто опять, как в молодые годы, ждешь, а чего ждешь, сам не знаешь — всего уже дождался.
Вот Матюшенко и говорит Сереге:
— Чуешь, Серега, весной пахнет…
А Серега говорит:
— Как же, пахнет! Почки, вон видишь, какие набрякли на сирени — того и гляди цвет дадут. А потом мороз как вжарит — будет тебе весна. Все к чертовой матери померзнет!
— Так кто ж этого не понимает, — кротко согласился Матюшенко. — Все может быть — природа. Но разве в этом дело? — Тут Матюшенко деликатно покашлял. — Дело в том, Серега, что я живу далеко, а Тимка — еще дальше. А трамваи не ходят. У Брички, сам понимаешь, ни кола, ни двора. А ты, Серега, живешь, считай, почти что рядом…
Вся Матюшенкина бригада — еще пять человек — в нерешительности топталась у цеховых ворот, не зная, что им теперь лучше делать: идти по домам, тут поспать, в раздевалке, или еще что. «Еще что» было бы всего лучше, а только где ж его в три часа ночи взять? А ночь…
Но услыхав Матюшенкин с Серегой диалог, народ воспрял духом и со всех сторон осторожно стал подступать к Сереге. Словно ловили петуха, чтобы сварить его или зажарить. Когда кольцо вокруг надежно сомкнулось, Матюшенко отпустил Серегину руку и, как бы в раздумье оглядывая пустое небо, еще раз объяснил: «Мы все живем далеко, значит, а ты, Серега, живешь близко…»
Серегу Пономарева, прижимистого, крикливого мужика, прозванного куркулем за то, что нес домой любую щепку, кусок проволоки или доску, что попадется под руку, державшегося в стороне от всех компаний и вообще ставившего личные интересы выше общественных, в цеху не любили. Куркуль и куркуль. Люди куда идут после смены: выпить стакан кислого вина, поговорить за жизнь, покритиковать начальство. А этот — дудки! Нагрузит велосипед, как ишака, переправит через забор и везет в свое хозяйство: дом, сад, две времянки. Одного винограда двадцать пять кустов. Разве не жлоб? Как только не звали Серегу в глаза и за глаза «безземельные», жившие в казенных городских домах, приятели. Хоть бы раз когда позвал в гости!
— А вы меня зовете? — огрызался Серега.
— Да как же мы тебя позовем, если ты нас не позвал ни разу? — возражали ему. — И главное, чем же мы тебя угостим таким — живем с базара, а у тебя — куры, утки, гуси, кабана режешь каждый год. Опять-таки — свое собственное вино. А, Серега?..
Серега отмалчивался и приглашать в гости товарищей по работе не спешил. И не потому, что был такой уж жадный, он бы пригласил, а просто он очень боялся своей жены. Так боялся, так прочно был у нее под каблуком, что получил за это в цеху еще одну кличку — примак. «Куркуля» и «жлоба» Серега еще кое-как терпел, а вот за «примака» мог и глаза выдрать. Потому что никакой он был не примак, то есть не пришел в дом к жене с одним чемоданом, а сам все построил и возвел своими руками. «Вот этими руками! — кричал, случалось, на весь цех, жилистый, вихрастый, в свои сорок пять похожий на подростка. — Все сам построил! А примак приходит на все готовое!» И не было для него ничего обидней, чем услыхать о себе такое слово.