Сергей Юрьенен - Нарушитель границы
— И все же крест не сбили.
— Откуда, бабушка?
— С усыпальницы государей наших…
Шпиль за рекой сиял, только креста не видно было — ветер в профиль развернул. Из-под бастионов бухнула пушечка: полночь…
— Беги, — сказала бабушка. — Беги из этого Некрополя. Ты меня слышишь?
Я утвердительно поцеловал крендель седых ее кос.
— Москва… Живой, говорят, город. Вот туда и беги. Ну, все, милая, — обратилась она к домработнице, — спасибо за гостеприимство, но дома, вы уж извините, лучше: голубки за окном воркуют. А от этого ландшафта мне и в детстве было не по себе.
— Вы уж простите, что не ко времени, — сказала домработница. — Товарищ Краснобаев просил выяснить… Относительно картины вашей.
Мы развернули бабушку. Домработница включила свет, и хрустальные люстры с избыточной яркостью осветили картину, которая висела на цепи в тяжелой золотой раме. На потемневшем полотне вполне явственно проступал белокрылый Эрот с арфой, нагло попирающий обломки чего-то вроде мира…
— Ишь, проказник, — оглядев картину, проворчала бабушка… — Павлуша, подойди!
Мой крестный исполнил.
— Поклонись ему, внук, — велела бабушка. — В пояс, в пояс! Вот так. Картинку эту, Павлуша, себе возьмешь. Давид там не Давид, но Эрмитаж возьмет, и деньги хорошие тебе заплатит. Дом себе поставь у нас, в Новгородской, и доживи, как человек. Негоже в твоем возрасте тянуть руку за двугривенным. Вот моя воля. Все слышали? А ты, внук, знай, что папа Павлушин, истопник наш Петр Палыч, укрыл меня, твоим отцом брюхатую, в бесовский тот ноябрь, когда сестер наших насиловали и в Мойке растерзанных топили в угольных мешках… Царствие ему небесное! Знаю, что не положено вам, внук, но осени и себя в память раба Божьего, который род твой от Антихриста спас!
Я поспешно перекрестился, правильно попав со лба сначала к правому плечу, — и она, тяжело дыша, благодарно закрыла глаза:
— Домой… Мы вынесли бабушку на площадку, и тут она схватила меня за руку. Все отступили.
— Ближе, ближе, — задыхалась бабушка. — Ухом!.. Разыщи, внучек, разыщи, — восшептала она, — в шинели такой ходит, пояс черно-оранжевый…
— Кого, бабуль?
— Ну, Шура, Шура приводил…. Вольноопределяющийся! Стихи свои у нас читал, а после эту нечисть застрелил, которую на Марсовом зарыли. Отчаянный такой… le capitaine Casse-Cou, Risque-Tout… Переведет, он сможет… Через финскую границу. А нет, беги на юг, к Деникину на Дон… в Крым! Я кивал.
— В театре анатомическом вели, чтоб пальцы отрезали, и перстеньки возьми. Чужбина чужбиной, а на первое время в Париже хватит. Mais laisser, laisser-moi en pais! — Вырвав свою руку, стала кусать перстни беззубым ртом, но задохнулась… — Заклевали, заклевали Белых Лебедей… неужто и тебя, мой внучек? Корявые пальцы зацепились за цепочку на шее.
— Тебе! — дергала она. — Мне пускай наденут твой крестильный, самшитовый, в коробочке за образами, спичечной. Снимай, когда грешить будешь… — Внезапно глаза ее прояснились, исполнившись ничем не замутненной радости. — Ну, родные, встречайте: ваша!..
Последним усилием сорвала с себя крест, и, крепко сжав мне руку, испустила дух. Я вскочил. Кто-то схватил меня, я вырвался. Сбежал по лестнице Кваренги, стал колотиться в двери, пока не услышал: «Опомнитесь, голубчик: парадный выход не для нас!» Я бросился вверх по мраморным ступеням, протолкнулся сквозь голосящие тени, черным нашим ходом выбежал в селедочную вонь мусорных баков, в проходной наш двор, откуда сводчатым туннелем выскочил на Миллионную с мыслью о том, как возмущало стариков советское название этой улицы — Халтурина, — и встал, как вкопанный в асфальт, глядя в упор на белую «волгу», которая летела на меня. Взвизгнули тормоза, по барабанным перепонкам ударило сигналом. Свадебный кортеж. Там налево, в конце нашей километровой улицы, — Марсово поле, жуткая площадь-кладбище, где мне надели красный галстук и куда сейчас возникла мода возить новобрачных читать блевотные надписи Луначарского на могилах жертв революции (только не подлинных жерт, а типа Урицкого) и возлагать букеты к «вечному огню». На заднем сиденье машины гневной кровью наливался жених, невеста крутила палец у виска… Я отскочил, и полетел направо через Зимнюю канавку, мимо атлантов к Дворцовой. Фонари не горели, все и так было видно этой ночью. Вокруг пьедестала Александрийского столпа кружили стайки ровесников-выпускников, бродили интуристы, кто-то фальшивил под гитару про фонарики ночные — что «никого я не сумею полюбить», и все здесь, под архангелом с крестом и возносящим руку, было по-прежнему — врата в трех арках, прозелень белоколонного дворца в голубизне ночи, и статуи на нем, и купол, и шпиль над деревьями сада, где мы гуляли с бабушкой, которая учила там меня читать по надписям на пьедесталах бюстов — Гоголь, Лермонтов, Жуковский, а я все тянул ее к верблюду под путешественником Пржевальским. Горло стиснуло. Бросившись дальше, я спекся только у реки.
Дворцовый мост был разведен. Проезжая часть центрального пролета запрокинулась вместе со своими столбами, проводами и перилами, в сторону Финского залива перетягивалась баржа, собравшая массу зевак. Я разжал кулак — на ладони золотился православный крестик. Я растянул его на порванной цепочке. Прислонясь к граниту постамент подо Львом, вдел звено в звено, прикусил. Проверил — держало. Надел и спрятал за пазуху. Невесть откуда налетела фарца:
— Крестик уступи, парнишка! Нужен позарез!
Кто-то сплюнул в нашу сторону:
— Вот они: современная молодежь… За что боролись?
— Гля, хиппари питерские… — восхитился кто-то из приезжих скобарей. — Где тексасы достали, ребяты?
— Как ленинградец ленинградцу? — напирал фарцовщик. — Ты ж в «Сайгоне» бываешь, должен меня знать? Слово штатнику дал, что крест ему достану? Слово джентльмена? Я рванулся, он меня схватил:
— Я ж не деревянными плачу, я баксами?..
— Руку прими!
— Эй! эй!..
Но я уже несся набережной мимо сырых от росы гранитных парапетов, безлюдных за ними прогулочных катеров… Сенатская была пуста. Дотащившись до маленьких пик ограды, я перемахнул на газон и уперся руками в скалу под Медным Всадником, которую приперли сюда с берегов Крондштатского залива, бабушка говорила, что утес этот назывался «Гром», что Петр любил на него всходить. Вздыбленный Императором зеленобрюхий конь заносил надо мной копыта с такой яростью, будто служил в конюшне МВД. Вытряхнув камешек из левой полукеды и затянув ее наново, я поднял глаза на битюга, на брюхо с венозной расщепленной молнией, на втянутое мощно естество… PETRO primo… CATHARINA secunda… MDCCLXXXII… Никогда не хватало терпения расшифровать эту римскую цифирь, но бабушка научила… 1782… И вдруг меня прорвало. Рыдая, упал на колени, прижался к светлому граниту и дал себе волю.
* * *За перстни на разбухших пальцах патологоанатом предлагал мне три тысячи, потом и пять, но я кремировал бабушку вместе с фамильными брильянтами и похоронил пепел на Охтенском среди других Спесивцевых. Вот и все. В конце июня получил аттестат зрелости с медалью — увы, только Серебряной. «Четверку» поставили мне по истории СССР.
— Куда теперь? — спросил за пивом Вольф. Москва! Как много в этом слове — особенно для петербуржца. Так много, что произнести при Вольфе я не мог. Тем более, что именно он, через дружков-букинистов вышедший к Фрейду, впервые представил мне «спор» двух столиц в свете отношений садо-мазохистской пары… — В МГУ. Он схватил себя за вьющийся загривок, посмотрел в окно на освещенный неоном Невский.
— Далековато…
— От чего? — всего лишь ночь езды.
— От красной нитки.
Рвануть эту «нитку» стало наваждением нашего местного литературного андеграунда, чему, помимо рвения Смольного, который в своем подло-провинциальном стремлении угодить, намного превосходил Кремль в «правизне», способствовал географический фактор: Финляндия под боком и частично даже внутри границы, отодвинутой после финской войны, на которую в моем возрасте так рвался мой отец. Но близость, конечно, мнимая — как мнимо все в этом Ленинграде. Задуманная только для того, чтобы мы не забывали злорадную пословицу:
— Близок локоток, а не укусишь.
— Оттуда тем более.
— Зато заведение пристойно называется. Ломоносов все-таки не Жданов.
— Думаешь, там сахар? Не отговаривая прямо, not in his line,? приятель напомнил о судьбе московских «декабристов». За демонстрацию в защиту «перевёртышей», публиковавших на Западе гнусные памфлеты, из МГУ вышвырнули массу народа, после чего с этого года в Уголовном кодексе появилась весьма паршивая статья, под которую, согласно Вольфу, все мы подпадаем по определению… Под ложечкой засосало. — Какая?
— Сто девяносто прим. Распространение заведомо ложных измышлений.
— В письменном виде?