Александр Колчинский - Москва, г.р. 1952
Родители отца выросли в маленьких украинских местечках, в бедных, многодетных семьях. Получить образование возможности не было: дед окончил только начальную школу, бабушка года два ходила в гимназию. Семьи сохраняли традиционный еврейский уклад, их родным языком был идиш. Правда, поженившись и перебравшись ближе к Москве, дед и бабушка быстро отошли от этого уклада, с детьми говорили только по-русски. Дед даже пытался пойти учиться на инженера, в Бауманский институт. Он отучился два года – подготовительный и первый курсы, но институт пришлось бросить: надо было работать, кормить семью. Однако именно образование дед ценил превыше всего и ничего не жалел, чтобы дать его своим сыновьям. Другое дело, что он мало чем мог им помочь. Всеми своими успехами мой отец был обязан себе самому, своей собственной воле к самообразованию и самовоспитанию.
Книг в папином доме практически не было, но он записался в местную библиотеку. Оперу, серьезную музыку папа слушал по радио, став со временем ее большим знатоком. Столь же основательно отец осваивал и школьные науки. Он закончил школу в шестнадцать лет с золотой медалью и большими амбициями. Папа хотел поступить в ИФЛИ – в то время самый престижный гуманитарный вуз страны. Золотая медаль давала отцу право быть принятым в любой институт без экзаменов, пройдя только собеседование. На собеседовании в ИФЛИ папа ответил на все вопросы, но забыл имя автора одной из известнейших жанровых картин, то ли «Неравного брака», то ли «Крестного хода в деревне». На этом основании его не приняли – отбор был очень строгим. Тогда отец поступил в незадолго до того созданный Полиграфический институт.
Мать тоже закончила школу с золотой медалью. Будучи от природы очень способной, она училась легко по всем предметам, да и дома ей были созданы все условия. И хотя у мамы наблюдались скорее гуманитарные склонности, после школы она подала документы в Авиационный – на этом настояла бабушка. Бабушке очень хотелось видеть свою дочь авиаконструктором – тогда это было самой модной профессией, особенно для женщины. Однако вскоре оказалось, что маме трудно справляться с техническими дисциплинами, а может, ей просто стало скучно, и она бросила институт после первого курса. Это совпало с началом войны, с эвакуацией… Вернувшись из эвакуации, мама, в свою очередь, поступила в Полиграфический.
Видимо, там она и познакомилась с моим отцом, который учился уже на последнем курсе. Возникла общая компания, но внимание друг на друга они обратили гораздо позднее, лет через пять или шесть. За это время у отца были другие романы, а мама даже успела побывать замужем, хотя этот брак продолжался недолго, и, насколько я знаю, не был официально оформлен.
Маминым мужем был актер Зиновий Гердт, в то время уже достаточно известный. Еще до войны он играл в знаменитом спектакле арбузовской студии «Город на заре», работал в театре, а главное – его голос звучал во многих детских радиопередачах. Гердт был старше мамы на несколько лет, тяжело ранен на фронте, болел, хромал, но именно мама – цветущая, веселая, в себе очень уверенная, мучительно его ревновала.
Дело кончилось разрывом, и мама не любила говорить о своем первом браке. Она охотно вспоминала только один эпизод, когда именно Гердт оказался в не свойственной ему роли ревнивца. Как-то, когда мамы не было дома, он обнаружил письма, которые писал ей ее одноклассник, впоследствии погибший на фронте. Прочитав эти письма, Гердт ушел из дома, оставив записку, в которой говорилось, что ему стало ясно, что такое чувство забыть невозможно и что он должен исчезнуть из маминой жизни. Найдя эту записку, мама, рыдая, бросилась разыскивать Гердта по всей Москве: она была уверена, что он собирается покончить с собой. Рассказывая об этом, мать усмехалась своей тогдашней наивности.
С годами, конечно, наивности существенно поубавилось, но в маме всегда ощущалась тоска по сильной, верной, взаимной любви, какую ей, видимо, не пришлось испытать ни с одним из ее избранников. Дело было, наверное, и в самом типе мужчин, который нравился маме, и в ее собственном характере – очень вспыльчивом, максималистском, даже деспотичном. Но главной причиной, конечно, было то, что почти все потенциальные мамины женихи погибли на фронте. Все мальчики ее класса выпуска 1940 года были призваны в армию, и с войны вернулся только один.
Мой отец на фронте не был, и этим отличался от большинства отцов моих товарищей. Меня этот факт всегда удивлял, но я не задавал никаких вопросов, инстинктивно чувствуя, что разговор на подобную тему будет отцу неприятен.
Помню один случай, болезненно врезавшийся в память.
Праздник Победы – 9 мая – мои родители обычно отмечали у своих ближайших друзей. Не только хозяин, но и хозяйка дома воевали, получили ранения, вернулись в орденах. Особенно оживленно проходило это празднование в 1965 году, когда отмечалось двадцатилетие Победы.
Было много гостей, застолье, а потом мужчины собрались вокруг хозяина дома и он сказал: «Ну что, скрутим цыгарочку, как бывало?» Он достал рассыпной табак и папиросную бумагу. Отец тоже стал делать самокрутку. Я стоял в стороне и видел, что отец был явно смущен, хотя никто даже не кинул на него косого взгляда. Он был единственный в компании примерно десятка мужчин, кто не воевал. Я испытал острую жалость к нему, представив себя на его месте. Сейчас я думаю, что эта жалость была хорошим, естественным чувством. Мне было тринадцать лет, но я уже понимал, что не могу быть отцу судьей, что должен принимать его таким, каков он есть.
Мне не хотелось быть отцу судьей и в других вопросах, но удержаться от осуждения часто было непросто. Прежде всего в его отношении к маме, которое – сколько я себя помню – было далеко от идеала. Но и мама, конечно, не была ангелом. Выдержать ее бурный характер был способен не каждый. Похоже, что отношения между родителями складывались сложно с самого начала и что решение иметь ребенка, то есть меня, было принято матерью единолично. Но как бы то ни было, это решение скрепило их отношения, и отец переехал из своей холостяцкой комнаты к маме. Через пару месяцев после моего рождения, когда настало время оформлять на меня метрику, они расписались в районном загсе.
УЛИЦА ФРУНЗЕ
Мое раннее детство прошло на улице Фрунзе. Сейчас эта улица называется Знаменка. Знаменкой она называлась и в те далекие годы, когда мамин дед решил перебраться из Воронежа в Москву и купил эту квартиру. То, что вся квартира принадлежала когда-то нашей семье, я узнал, разумеется, гораздо позднее. В детстве наличие соседей воспринималось мною как нечто совершенно естественное.
Впрочем, с соседями я общался немного. Все свои дни я проводил главным образом с няней, которую взяли, когда я родился. Она спала в той же комнате, где стояла моя кроватка. Ее звали Люба, и я был к ней очень привязан.
Любе было, наверное, чуть больше двадцати, и она приехала из деревни. Все, кто приезжали в те годы из деревни, не могли поступить в городе на нормальную работу, так как у колхозников не было паспортов. Молодые деревенские девушки старались наняться нянями с проживанием, а потом как-то устроить свою судьбу. Одной из таких девушек и была моя Люба.
Каждый день мы с Любой шли гулять на Гоголевский бульвар. Дорога на бульвар проходила мимо здания Генерального штаба, и нам навстречу все время попадались офицеры. Мне почему-то втемяшилось в голову, что самые смелые и мужественные из них – это те, у которых самые высокие и прямые плечи, а офицеры с покатыми плечами никуда не годятся. Я внимательно изучал их спины с этой точки зрения.
Я рано научился читать и с удивлением читал аккуратные таблички на тяжелых дверях Генштаба: «К себе», «От себя». Я никак не мог взять в толк, почему этим взрослым людям надо напоминать, идут ли они на работу или, наоборот, уходят домой.
На бульваре обычно было много детей, но играть с ними у меня не всегда получалось. Наверно, я казался им слишком маленьким. Однажды дело дошло до серьезной ссоры.
В тот зимний день я возился в снегу рядом с мальчиком постарше, с которым гулял его папа. Этот мальчик не проявлял ко мне никакого интереса и не хотел играть в перевозку снега на грузовиках. Сначала я огорчился, потом обиделся, а потом рассердился. В конце концов я замахнулся на него железной лопаткой, которой мне давно уже хотелось его стукнуть. Я и ударил его прямо лезвием в лоб.
Мне было три с половиной года, но я прекрасно понимал, что поступил очень плохо, причем не в порыве внезапно нахлынувшей злости, а, так сказать, преднамеренно. Ведь я заранее предвкушал, как я стукну его своей лопаткой. Мальчик заплакал, а его папа, внимательно следивший за сыном, с угрожающим видом пошел в мою сторону. Мне показалось, что на меня надвигается гора, одетая в толстое серое пальто. Он снял с меня длинный тонкий ремешок, которым была подпоясана моя цигейковая шубка, и с помощью этого ремешка привязал к ближайшему дереву. После этого папа мальчика стал снимать с себя широкий, солидного вида ремень, угрожающе на меня глядя. Я завыл, моя няня Люба сначала пыталась сама предотвратить экзекуцию, а потом помчалась домой за подмогой. День был воскресный, поэтому мать была в это время дома. Она прибежала на бульвар в пальто, накинутом прямо на халат, и с криком кинулась меня защищать и отвязывать от дерева. Ремнем мне так и не попало, хотя я порядочно испугался. Меня удивило, что мать меня совсем не ругала за удар лопаткой, хотя я чувствовал себя скорее виноватым, чем пострадавшим.