Альбер Коэн - Любовь властелина
Спустя некоторое время он зашел к ней, она сидела, бледная, неподвижная, глядя перед собой широко раскрытыми глазами. Ему стало больно, что он заставил ее страдать, что ей плохо из-за него. Гнусен, он гнусен, будь он проклят. Чтобы унять эту муку, он придал лицу еще более страдающее выражение, грузно сел, привлекая ее внимание, уронил голову на стол. Он знал ее доброту. Увидев, что он страдает, она захочет его утешить, подойдет его утешить, подойдет, чтобы смягчить боль любимого и забудет про свою, ей станет легче. Поскольку она не шла, он вздохнул. Тогда она приблизилась, склонилась над ним, погладила его по голове, смягчившись, поняв, что нужна ее поддержка. Внезапно он увидел Дицша во всей красе, во всеоружии. Ох, сука! Он поднял голову.
— Сколько?
— Что сколько?
— Сколько сантиметров?
— Какой тебе интерес, зачем тебе это? — воскликнула она с гримасой отчаянья.
— Большой интерес! — торжественно сказал он. — Единственный в моей жизни интерес! Ну, так сколько?
— Я не знаю. Может, метр шестьдесят семь.
С наигранным восхищением перед достоинствами Дицша он отпрянул в ужасе, зажал рот рукой. Что же это за монстр такой.
— Теперь я все понимаю, — сказал он, прохаживаясь взад-вперед и воздевая руки в ужасном недоумении, а она плакала, плакала и нервно смеялась, ненавидя себя за этот смех. В каком аду она была? Должно быть, грешники хохочут в огне.
— Это ужасно, — сказала она.
— И впрямь, метр шестьдесят семь сантиметров, это ужасно, — сказал он. — Как бы ты ни старалась, я понимаю, это все равно ужасно, слишком много.
За окном было светло. Она сидела окаменевшая, полумертвая, в судороге рыданий, а он говорил часами, не зная усталости. Он стоял, его халат валялся на полу, он был в белых перчатках, но совершенно голый, поскольку ему было жарко, во рту он зажал три зажженные сигареты и курил, окруженный облаком дыма, который ел глаза виновнице, курил изо всех сил и говорил без передышки, чувствовал запах пота Дицша, видел губы своей любимой, прижатые к гнусным губам Дицша, ох, четыре этих маленьких кусочка мяса в непрерывном движении. Оратор и пророк, клоун и судья, он говорил, хотя болела голова, болела оттого, что перед глазами неустанно мелькали органы двух изменников, их обезумевшие языки, упрекал, метал громы и молнии, проклинал грешницу, вспоминал о своих покойных прабабушках с аккуратно уложенными волосами под сеточками из янтаря, поскольку волосы следует прятать, как наготу, цитировал Талмуд, восхвалял добродетельную некомпетентность в вопросах секса у кефалонийских евреек, для которых красивый мужчина — толстый мужчина. А как они верны своим мужьям, своим повелителям!
Она замерла, понурив голову, и слушала его голос сквозь облако тумана, понимая с трудом, поскольку была оглушена горем и вдобавок на нее навалилась сонливость, а он насмехался над ее объятиями с Дицшем, изображая их в смешном виде, чтобы унизить, чтобы уничтожить магию Дицша, далекого, желанного. Наконец она встала, намереваясь убежать. Нет никаких сил сейчас ехать на поезде. Она поедет в «Роял». Ничего не знать, ничего не слышать, спать.
— Позволь мне уйти.
Он подошел, ущипнул ее за ухо, как-то при этом неуверенно. Ему совершенно не хотелось сделать ей больно. И что теперь, умолять ее остаться? Невозможно. Вспотевшей рукой, негнущимися пальцами он снова ущипнул ее за ухо в надежде, что ссора будет продолжаться и она останется.
— Хватит! Не трогайте меня!
— А он тебя разве не трогал?
— Он по-другому меня трогал, — прошептала она, одуревшая от усталости.
По-другому! О, похотливая ослица! И она говорит такое ему! Он едва сдержался, чтобы ее не ударить. Если он ударит, она уйдет.
Прозвонил будильник. Шесть тридцать. Надо помешать ей думать о семичасовом поезде.
— Повтори, что ты сказала.
— Что я сказала?
— Ты сказала «по-другому».
— Хорошо. По-другому.
— В каком смысле по-другому?
— Он не щипал меня за ухо.
— Почему? — спросил он машинально, голова его была совершенно пуста, но надо было как-то продолжать.
— Что «почему»?
— Почему он не щипал тебя за ухо?
— Потому что он не был вульгарен.
Он взглянул в зеркало. Значит, он вульгарен, несмотря на белые перчатки.
— Как же он тебя трогал?
— Я не помню.
— Скажи, как он тебя трогал.
— Но ты же сам знаешь! — (Он сдержался, чтобы не ударить ее.) — Боже мой, ты что, не видишь, что мараешь этим нашу любовь!
— Тем лучше! Кстати, я запрещаю тебе говорить о нашей любви. Нет больше нашей любви. Ты сделалась слишком дицшевской.
— Тогда позволь мне уйти.
— А ему ты тоже говорила, что ты его жена? На немецком, очевидно? Ich bin deine Frau?
— Я ничего не говорила ему по-немецки.
— А по-французски?
— Я ему вообще ничего не говорила.
— Неправда. Вы же не могли все время молчать. Скажи, что ты говорила ему в эти моменты.
— Я не помню.
— Значит, ты говорила ему какие-то слова. Я должен знать, какие.
— Боже мой, но почему ты все время говоришь со мной об этом человеке?
И правда, тем, что он столько говорил с ней о нем, вспоминал об их встречах, он, по сути, увеличивал его значение для нее, воскрешал забытую магию, делал его привлекательным и желанным. Ну вот, теперь, вспомнив о Дицше, вновь пережив былые радости по вине зануды-рогоносца, она, может быть, захочет возобновить свои былые гимнастические упражнения с Дицшем, который покажется ей обновленным, возбуждающим. Что уж тут поделаешь. Выяснить.
— Скажи мне, что ты ему говорила, — отчеканил он.
— Не знаю. Ничего не говорила.
— Ты называла его любимым?
— Конечно же нет. Я его не любила.
— Тогда почему же ты позволяла ему делать это?
— Потому что он был нежным, воспитанным.
— Воспитанным? Он воспитанно наносил тебе удары в одно место?
— Ты отвратителен.
— Когда ей наносят подобные удары, это признак хорошего воспитания, — вскричал он, вне себя от ярости. — Но когда ей говорят об этом, это отвратительно, и презирают именно меня, а его уважают! Ты уважаешь его?
— Да, я его уважаю.
Они оба уже едва держались на ногах, как сломанные автоматы, ослабевшие от усталости и пререканий. За окном уже птицы распевали гимны солнцу. Отупевший, голый, по-прежнему с сигаретой, он разглядывал непостижимое создание, что осмеливалось уважать мужчину, с которым совершала непотребства. Больной рукой он толкнул ее, не сильно, словно во сне. Она тотчас же упала, но успела вытянуть руки, чтобы смягчить падение. Она лежала ничком и не двигалась, положив голову на руку. Легкий халат задрался, оголив ноги. Она застонала, позвала папу, зарыдала. Ее спина и зад вздымались и опускались в ритме рыданий. Он шагнул к ней.
CПоставив сумку на скамейку, он двинулся по перрону, подошел к автомату, сунул в него монетки, дернул за ручку, посмотрел, как валятся на землю пакетики, засвистел, вновь побрел по перрону, глядя в небо. В одиннадцать часов его охватило беспокойство. Неужели она способна нанести ему такой удар, не явиться к поезду, чтобы помешать ему уехать? Поезд на Марсель прибудет через восемь минут, если не опаздывает. Наконец он заметил, что подъехало такси, по виду из Агая. Из такси вышла Ариадна с сумкой в руке. Их взгляды встретились, но оба сдержали желание рассмеяться, чисто механическое желание, поскольку обоим было невесело.
— Ты тоже уезжаешь? — спросил он, сдвинув брови и опустив глаза.
— Я тоже уезжаю.
— И куда ты поедешь?
— Туда, куда не поедешь ты. Ты куда едешь?
— В Марсель, — сказал он, не поднимая глаз, чтобы не рассмеяться.
— Ну, тогда я поеду на следующем поезде.
— Ты заперла дом? Выключила счетчик газа?
Она пожала плечами, чтобы показать, что ее не заботит такая ерунда, и села на другую скамейку. Сидя в двух метрах друг от друга, каждый со своей сумкой, они делали вид, что незнакомы. В пять минут двенадцатого он встал, подошел к окошку кассы, попросил два билета в первом классе до Марселя, вернулся на набережную, встал с сумкой, по — прежнему не глядя на нее. Наконец поезд подошел к перрону, возмущенно пыхтя, и из вагонов повалили маленькие пассажиры. Он сел в вагон, наблюдая за ней краем глаза. Если она не сядет, он выскочит в последний момент.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда она вошла в его купе.
— Путешествую.
— У тебя нет билета.
— Я куплю у контролера.
— Иди, по крайней мере, в другое купе.
— Здесь есть свободные места.
Зазвенел колокольчик, и поезд сердито заворчал, зафыркал, залязгал железом, окутался облаком пара, взял назад, его основательно тряхнуло, затем он медленно двинулся вперед и наконец решился, разогнался, грохоча своими скованными цепью замученными вагонами, стуча своими настырными колесами. Когда она встала, он нарочно не помог ей водрузить наверх сумку, с удовлетворением отметив про себя ее неуклюжесть. Что поделаешь, теперь ей придется рассчитывать только на себя. Закинув наконец сумку, она села напротив него. Оба смотрели в пол, поскольку знали, что, если они будут смотреть друг на друга, они не смогут удержаться и сначала улыбнутся, потом засмеются и уронят свое достоинство.