Дорис Лессинг - Золотая тетрадь
— Моей мании всего несколько недель от роду.
— Считаю своим долгом поставить вас в известность, что она из разряда тех вещей, которые, раз возникнув, могут съесть вас без остатка, а доказательство тому — мой бедный друг. К слову, его имя — Хэнк[40].
— Естественно.
— Хороший человек. Печально это видеть, что кто-то пошел таким путем.
— К счастью, у меня есть дочь, которая вернется из школы через месяц, к этому времени я стану нормальной.
— Это может уйти в подполье, — сказал он, сидя на столе и болтая в воздухе своими тощими ногами.
Анна начала затягивать постель покрывалом.
— Это в мою честь?
— В чью же еще?
— Разобранные постели — мой конек.
Милт молча к ней приблизился, пока она стояла, согнувшись над кроватью. Она сказала:
— У меня было столько холодного и эффективного секса, сколько я вообще могу вместить.
Он вернулся к столу и небрежно бросил:
— А у кого из нас его не было? Что случилось со всем этим теплым, преданным сексом, о котором мы читаем в книгах?
— Он ушел в подполье, — сказала Анна.
— Кроме того, я даже и не эффективен в этих делах.
— Что, так ни разу и не получилось как следует? — спросила Анна, не пожелав оставить без внимания его слова.
Она повернулась к нему, постель была убрана. Они улыбались друг другу, иронично.
— Я люблю свою жену.
Анна засмеялась.
— Ага. Именно поэтому я с ней развожусь. Или она разводится со мной.
— Что ж, и меня однажды любил мужчина — я имею в виду, по-настоящему любил.
— Ну и?
— Ну и он меня бросил.
— Можно понять. Любовь — дело слишком сложное.
— А секс — слишком холодное.
— Хотите сказать, что с тех пор вы храните целомудрие?
— Вряд ли было бы уместно так сказать.
— Я так и думал.
— Все равно.
— Теперь, когда мы прояснили наши позиции, не могли бы мы лечь в постель? Я немного перебрал и хочу спать. А спать один я не могу.
Эти слова — «А спать один я не могу» — были произнесены с холодной беспощадностью человека, дошедшего до края. Анна испугалась, а потом посмотрела на него внимательно, изучающе, изо всех сил стараясь понять его состояние. Милт сидел на ее столе и улыбался, его состояние было отчаянным, но он держал себя в руках.
— Я пока еще могу спать одна, — сказала Анна.
— Тогда, исходя из преимуществ вашего положения, вы можете проявить великодушие.
— Очень мило.
— Анна, мне это очень нужно. Когда кому-то что-то очень нужно, мы ему это даем.
Она ничего не ответила.
— Я не стану ничего просить, не стану ничего требовать и уйду, когда мне скажут.
— Да уж, — сказала Анна. Она вдруг сильно разозлилась; ее даже затрясло от злости. — Никто из вас ничего не просит — ничего, кроме всего, но только ровно на такое время, пока вам это нужно.
— В такое уж время мы живем, — сказал он.
Анна рассмеялась. Ее гнев прошел. Он тоже засмеялся. Неожиданно, громко, с облегчением.
— А где вы провели прошлую ночь?
— У вашей подруги Бетти.
— Она не моя подруга. Она подруга моей подруги.
— Я провел с ней три ночи. После второй она сказала, что меня любит и что готова уйти ко мне от мужа.
— Весьма прямолинейно.
— Ведь вы не стали бы так делать, правда?
— Вполне могла бы. Как и любая женщина, которой очень понравился мужчина.
— Но, Анна, вы должны понять…
— Ах, я все понимаю очень хорошо.
— Тогда мне не нужно застилать свою постель?
Анна расплакалась. Он к ней подошел, сел рядом, обнял ее одной рукой.
— Какое-то безумие, — сказал он. — Мотаешься по миру — я мотаюсь по всему миру, вам сказали? — открываешь какую-нибудь дверь и обнаруживаешь, что за ней скрывается человек в беде. Стоит только приоткрыть очередную дверь, ты тут же видишь разбитого вдребезги человека.
— Возможно, вы просто выбираете именно такие двери.
— Даже если так, на моем пути встретилось немыслимое количество дверей, открыв которые… не плачьте, Анна. Не плачьте, если только вам это не в радость, а похоже, что не в радость.
Анна позволила себе откинуться назад, на подушки, она лежала молча. Он сидел с ней рядом, сгорбившись, пощипывая нижнюю губу, сидел печальный, умный, непреклонный.
— Что позволяет вам надеяться, что наутро второго дня я не скажу вам: «Я хочу, чтобы вы со мной остались?»
Он осторожно проговорил:
— Вы слишком для этого умны.
Анне была неприятна его осторожность, она сказала:
— Это будет мне эпитафией: «Здесь лежит Анна Вулф, которая всегда была слишком умной. Она их отпускала».
— Могло быть и хуже, вы могли их оставлять, как делают другие, некоторых я знаю лично.
— Да, полагаю, это так.
— Пойду надену свою пижаму и вернусь.
Оставшись одна, Анна сняла халат, поколебалась, выбирая, что ей надеть — ночную рубашку или пижаму, — и выбрала рубашку, инстинктивно зная, что он бы предпочел, чтобы она была в пижаме: это было своего рода заявлением.
Он вошел, в очках, в халате. Она уже лежала, он помахал ей рукой. Потом он подошел к стене и начал отдирать кусочки газетной бумаги.
— Маленькая услуга, — сказал он, — но, как я чувствую, уже несколько запоздалая.
Анна слышала тихий звук рвущейся бумаги, тихий стук кнопок, осыпающихся на пол. Она лежала, заложив руки за голову, и слушала. Она чувствовала, что ее взяли под защиту, что о ней заботятся. Время от времени она приподнимала голову, чтобы посмотреть, как у него идут дела. В комнате медленно и постепенно проступала белизна стен. На эту работу ушло немало времени, более часа.
Наконец он сказал:
— Ну вот, порядок. Первый шаг к спасению еще одной души.
Потом он протянул руки, чтобы собрать акры грязных газетных вырезок с пола, задвинул груды газет и журналов под ее рабочий стол.
— А что это за книги? Еще один роман?
— Нет. Хотя однажды я и написала роман.
— Я его читал.
— Он вам понравился?
— Нет.
— Нет? — Анну это приятно удивило. — Что ж, очень хорошо.
— Деланно красивый. Вот как я бы выразился, если бы меня спросили.
— На второе утро я попрошу, чтобы вы остались, это уже подкатывает, я чувствую.
— Так что это за полезные тетради?
Он начал открывать тетради.
— Я не хочу, чтобы вы их читали.
— А почему нет? — спросил он, уже читая.
— Их читал только один человек. Он попытался себя убить, это у него не получилось, в результате он ослеп, а теперь он превратился ровно в то, чего хотел избежать, когда пытался себя убить.
— Печально.
Анна приподняла голову, чтобы на него взглянуть. На его лице играла нарочито глуповатая совиная улыбка.
— Хотите сказать, все это — ваша вина?
— Необязательно.
— Ну, я — не потенциальный самоубийца. Я бы сказал, что я скорее кормлюсь от женщин, высасываю жизненную силу у других, но я по складу не самоубийца.
— Хвастаться тут нечем.
Пауза. Потом:
— Что ж, ну да, пожалуй, это так. И, посмотрев на это под разными углами, я бы сказал, что это то, что я хотел бы заявить. Что я и делаю. Я не хвастаюсь. А делаю заявление. Даю определение. По крайней мере, я это понимаю. Что означает, что я могу победить это в себе. Вы бы удивились, если бы узнали, сколько у меня знакомых, которые себя убивают или которые кормятся от других людей, но они этого не понимают.
— Нет, я бы не удивилась.
— Хорошо. Но я это понимаю, я понимаю, что я делаю, поэтому я смогу это победить.
Анна услышала глухой звук — хлоп, хлоп, — это он захлопывал ее тетради. Она услышала жизнерадостный и молодой, практичный голос:
— Что вы пытались сделать? Поймать в клетку правду? Истину и тому подобное?
— Что-то в этом роде. Но — тщетно. Ничего хорошего из этого не вышло.
— Ничего хорошего нет и в том, чтобы позволять этому стервятнику — чувству вины — клевать вас, в этом ничего хорошего нет совсем.
Анна рассмеялась. Он начал петь, сочиняя на ходу некое подобие популярной песенки:
Стервятник-винаКормится от тебя и от меня,Не позволяй старому стервятнику себя клевать,Не давай ему себя убивать…
Он подошел к ее проигрывателю, внимательно изучил ее пластинки, выбрал Брубека. Сказал:
— Из дома — домой. Я уехал из Штатов, сгорая от желания получить новый жизненный опыт, но всюду я нахожу ту музыку, которую оставил у себя за спиной, дома.
Он сидел, похожий в своих очках на торжественную и жизнерадостную сову, подергивал плечами и шевелил губами в ритме джаза.
— Это, несомненно, — пропел он, — создает у меня ощущение целостности и непрерывности, да, вот правильные слова, опре-е-еделенно, ощущение цело-о-остности и непрерывно-о-о-сти, из города в город — одна и та же музыка, а за каждой дверью — такой же псих, как я.