Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
— Это неправда.
Довицио фыркает — а может, это Биббьена. Лев в оцепенении смотрит на старика, не обращая на них внимания. Он кладет руку ему на плечо.
— Это правда, — настаивает он. — Я — твой Папа.
Но сидящий на скамье больше не обращает на него внимания. Он, кажется, приходит к какому-то неутешительному умозаключению. Его ответ, если это можно считать ответом, звучит устало и обреченно.
— Надо мной уже достаточно насмехались.
Галька, деревянные стружки, яблочная кожура, сухой лошадиный навоз, ржавые гвозди, ореховая скорлупа, дынная кожура и плевки. Таковы были предметы и субстанции, чаще всего появлявшиеся в его чаше.
На другой чаше весов, возникнув, правда, пока лишь однажды, располагались: маленькая синяя бутылочка из-под духов, зазубренное лезвие ножа, репа с вырезанным на ней улыбающимся лицом, кусочек мозаики молочного цвета, волчок, игральная карта (семерка пик), еще одна игральная карта (как ни странно, тоже семерка пик, но другого рисунка) и ухо.
Чаша покоилась на земле, у него между ног. Форма и размер ее были важны. Слишком большая чаша притягивала всякого рода мусор, а на слишком маленькую никто не обращал внимания. Деревянные были лучше оловянных (оловянными никто не пользовался), а еще чаше следовало быть достаточно мелкой, чтобы прохожие могли видеть содержимое. Его не должно было быть слишком много — это говорило о том, что человек не сильно нуждается, — но в то же время чаша не могла оставаться и пустой, ибо потенциальные жертвователи нуждались в ориентирах. Поэтому его чаша всегда была «засеяна» — сморщенным яблоком и пустячным медным диском: дескать, он примет пищу и монеты. Нищие с претензиями соглашались «засеивать» свои чаши не менее чем увесистым серебряным байокко, но эти подвизались на пьяцце или на городской стороне моста — то были самые богатые участки во всем Риме. Сам он начал у моста со стороны Борго, и это оставалось самым его удачным и самым плачевным днем. Он уселся неподалеку от другого нищего, точнее, от трех других, потому что они сменяли друг друга. Тот, первый, весело его поприветствовал: «Первый день?» Он подтвердил, что это так. Ему потребовалось десять дней, чтобы решиться на это, десять дней, на протяжении которых он изнурял свои мозги в поисках другого выхода… И другой выход, конечно же, имелся, только еще хуже, чем этот. Так что он уселся на мосту, поначалу дрожа от стыда, но постепенно смиряясь, меж тем как в чаше постоянно звякали монеты. Когда толпы народа начали редеть, снова появились соратники нищего, сидевшего слева от него, и они стали делить свои трофеи. Он пересчитал собственные — восемьдесят семь сольдо. «Удачный день?» — спросил один из троих нищих, ленивой походкой направляясь в его сторону. Это был самый крупный из троицы, и именно он мгновением позже со знанием дела ударил его под дых, в то время как второй шваркнул его головой о землю, а третий пересыпал содержимое его чаши в их собственную. Он помнил, как лежал тогда, ошеломленный, на земле, а вокруг него ступали сотни башмаков и туфель.
Он перебрался к югу от моста. Нищих там было меньше, но и прохожих тоже. От почти рассвета до почти заката он собрал три черствые булочки и пятнадцать сольдо. Когда он пересчитывал монеты, те трое появились снова. Он без возражений отдал им деньги, это повторилось на следующий день (семь сольдо) и через день (двенадцать сольдо). Еды они не брали. Он перебирался все дальше и дальше вниз по реке, в окрестности больницы Святого Духа. Сидя на земле без движения, он замерзал и поэтому раздобыл кусок мешковины, чтобы отгородиться от холода, который, казалось, полз вверх по его позвоночнику и превращал мозги в кусок льда. Он наблюдал, как еще большие оборванцы, чем он сам, прочесывают илистые наносы вдоль реки. Однажды он кивнул одному из них, и мусорщик кивнул в ответ. Славный день.
А вот дурной день: трое тех притеснителей нашли его и избили. Они объясняли ему между ударами, что, поскольку он, совершенно очевидно, не заслуживает доверия — сославшись на то, что он передвигал свой участок вниз по реке, — в будущем ему надлежит являться на мост каждый вечер и отдавать им свою выручку: так он избавится от «беспокойства». «Беспокойство» приняло затем форму болезненного удара по уху, так что он услышал только конец странного улюлюканья, которое доносилось через реку, что-то вроде «…сс'рус!..». Похоже, оно привело нападавших в замешательство: те бросили его на набережную и убежали прочь. Он упал в ледяную грязь. Гребец проплывавшего мимо гуари с любопытством на него посмотрел и проследовал дальше. Вода в реке походила на патоку. Некоторое время он лежал неподвижно, потом стал подниматься — глаза слезились, а в ноздрях все еще пузырились кровавые сопли, — глянул на другой берег и увидел давешнего мусорщика, который теперь был в обществе двоих своих товарищей. Все трое смотрели на него. Должно быть, они всё видели. Они стояли плечом к плечу, высоко поднимая руки над своими головами: «Россерус!»
Он узнал их именно по голосам. Было уже почти темно, а бывшие послушники были скрыты под грязевыми масками. Он высвободил руку из липкого месива и протянул ее к ним. Что-то в это время отвлекло его внимание, некое движение по эту сторону реки. Крысы? Когда он снова посмотрел на другой берег, Вульф, Вольф и Вильф исчезли.
На следующий день он, как было условлено, явился к мосту, но троих нищих на их участке не было. На их месте стоял, прислонившись к стене, широкогрудый человек, с ног до головы закутанный в овечьи шкуры. Голова у него была обрита, а на макушке красовалось что-то такое, что издали выглядело как птичье гнездо, но при близком рассмотрении оказалось нашлепкой из ила, которой с некоторым успехом придали форму шляпы.
— Ты монах, — сказал Грязевой Колпак, пристально глядя на него.
Он кивнул, нервно озираясь в поисках своих вымогателей.
— Если ты ищешь тех, кого, как я полагаю, ты ищешь, то не теряй времени, — сказал Грязевой Колпак. — Больше ты с ними не встретишься. По крайней мере, здесь. Отныне этот участок твой. Это все, так что ни возражений, ни отговорок. Можешь начинать завтра же.
С этими словами Грязевой Колпак оттолкнулся от стены и начал уходить. Он коснулся ладонью руки незнакомца и открыл было рот, чтобы его поблагодарить, но Грязевой Колпак сильно ударил его по костяшкам пальцев.
— Это, — отрезал Грязевой Колпак, — как раз то, что мне досаждает. А когда мне что-то досаждает, я обычно раздражаюсь. Когда же я раздражаюсь, то обычно хватаю того, кто меня раздражает, за лодыжки и растягиваю их в стороны вот этак, — он изобразил движение, — пока он не расщепится посередине. После этого тщательно обследую две половинки, чтобы увидеть, на которой из них осталась голова. Часто это оказывается левая сторона. Иногда — правая. Но какая бы сторона это ни была, я нахожу ее превосходным орудием для того, чтобы из другой стороны, безголовой, сделать котлету. Я достаточно ясно выражаюсь?
Это было в конце ноября. На следующий день он, как было условлено, получил свой участок у моста.
Без этого, думал теперь Ханс-Юрген, подсчитывая свою дневную выручку под мрачной башней замка Святого Ангела — двадцать пять, двадцать шесть, — они с приором, по всей вероятности, зимы не пережили бы. Двадцать семь сольдо, в среднем за день так и выходило. Выручка его в первый день оказалась счастливой случайностью, и те несколько сумасбродные размышления, что обуревали его по пути в «Посох» после встречи со своим грубоватым спасителем (может, он сумеет когда-нибудь накопить достаточно, чтобы бежать из этого города, ставшего для них тюрьмой), прекратились через несколько дней. Надо было покупать дрова, ламповое масло или свечи, хлеб, а время от времени требовалось умиротворять вдову Лаппи, поскольку они остались единственными постояльцами в «Посохе». После того как был убит ее муж, она появилась в прихожей, где восседала на стуле, снабженном подушечкой из конского волоса. Этот конский волос высыпался из прорехи где-то снизу, синьора Лаппи подбирала его с пола и заталкивала обратно, при этом не поднимаясь со стула. Кажется, она вообще с него не поднималась. Хансу-Юргену случалось натыкаться на нее, когда она, наклонившись в сторону и упираясь рукой в пол, кряхтела и рычала от неимоверных усилий. Как-то раз он попытался ей помочь, и женщина ударила его своей метлой. К ее стулу цепью был прикреплен ящик. В этом ящике хранилась их «плата за вход». Иногда он клал туда целых четыре сольдо, обычно же — гораздо меньше. Порой туда отправлялся ржавый гвоздь или осколок стекла. Но считать было бессмысленно — настоящая плата за вход вносилась в совершенно другой монете, и вносилась она отцом Йоргом.
Вдова Лаппи ненавидела его. Самый вид его был ей отвратителен. Каждый раз, когда он являлся вечером после бесплодного пребывания во дворе Сан-Дамазо, женщина принималась визжать и орать на него, утверждая, что он бесстыжий мошенник, что он только притворяется слепым, и когда эта ритуальная ярость доходила до нужного накала, она обвиняла его в убийстве ее мужа. Лаппи, по словам вдовы, был бы по-прежнему жив, если бы не отец Йорг. Эта убежденность не основывалась ни на каких уликах или соображениях, кроме того, что убийцу так и не нашли, что единственными людьми, с которыми, насколько мог видеть Ханс-Юрген, она входила в соприкосновение, были он сам и приор и что столь неистовая и столь тщательно лелеемая ненависть по отношению к последнему едва ли могла существовать без искренней веры в то, что эта ненависть оправданна. Вдова верила в его виновность, потому что так было надо. Все, что у нее имелось, — это стул с прорехой и слепец. Ей порой не терпелось, чтобы он осторожно поднялся по ступенькам и тихонько, по-воровски ступил в прихожую, где столь же безмолвная, бдительная вдова ждала бы его со своей метлой… Однажды она разбила ему нос. Ее разочарованные вопли раздавались долгое время после того, как Йорг пробирался мимо нее и исчезал из виду.