Наталья Земскова - Детородный возраст
– Маша, тебе тридцать девять.
– Ну, где тридцать девять, там и сорок пять… И я была на бабушке всё время. А у нее хозяйство, дом, скотина.
– Так ты не из Питера, что ли?
– Я из Шарьи. Сюда в Герцена поступила, как Громкая Зоя, только она закончила Дефо[2], а я филфак. Нет, при мне скотины вроде не было – неважно. Дом, огород. И самой сорок пять, жизнь начинается. А вместо жизни я, прекрасная. И вот теперь бабушка умирает, мама, как всегда, работает, а я лежу и стараюсь об этом не думать. А еще она всю дорогу сидела с Аней, моей дочкой. Как, впрочем, и вторая бабушка.
– Так это, Маша, нормально. Все сидят.
– Не все. Или не так…
– Твоим бабушкам сейчас важнее всего, чтобы ты спокойно родила.
– Вот именно, Зоя, вот именно! И так было всегда: чтобы я не болела, чтобы я отдохнула, чтобы смогла доучиться, когда ребенок был маленький. Потом то же самое началось с Анькой.
– Это естественно. Вот доживешь до внуков, начнешь отдавать этот долг им.
– Я всегда думала: вот два главных события человеческой жизни – приход в мир и уход из него. Но какое разное отношение! При рождении все поют и пляшут, младенца встречают, как короля. А когда старый человек уходит, им только тяготятся. Если есть кому тяготиться, а то он и вовсе умирает один.
– Так человек всегда один. Вот ты сейчас?
– Одна. И больше чем когда-нибудь.
– А что, с бабушкой кто-то живет?
– Нет, только приходят. Дедушка умер, когда я училась. В детстве у меня были две бабушки, два дедушки. Учитывая то, что оба воевали, невероятно. Одного после ранения комиссовали в сорок втором. А другой воевал до конца, до Варшавы. Каждые выходные мы ходили к ним на пироги. То к одним, то к другим. И вот в детстве, знаешь, я хорошо понимала, что такое вечность. Вечность – это когда ты опять и опять пойдешь к бабушкам на пироги.
– Здорово.
– Они всё время смеялись, если собирались вместе – бабушка, ее сестра, мама и мамина сестра. А вот теперь я лежу и думаю: как она умудрилась сохранить эту способность смеяться, у нее же четвертый ребенок в возрасте шести лет погиб. Попал под машину. Когда Боря погиб, мама – самая старшая – училась в десятом. И вот она рассказывала, что всю ночь накануне похорон бабушка сидела за швейной машинкой и шила ему костюмчик. Жили бедно, и он донашивал вещи брата и сестер, ничего нового у него не было, и в гроб положить было не в чем. Тогда ему первый раз купили и новую обувь – сандалии, и от этого все плакали еще больше. А потом бабушка лежала и ничего не ела – хотела умереть. Соседка приходила, доила корову, ругалась. Но нужно было жить ради детей, и она выжила. А через девять лет после Бориной смерти появилась я и словно бы заняла его место.
– Боже мой, тогда машин-то на дорогах почти не было… – Зоя встала, подсела поближе и взяла меня за руку.
– Он хотел прокатиться, уцепился за борт, не удержался и упал прямо под колеса. Домой принесли еще живого.
– Тебе что говорят? Думать о хорошем.
– Вот я и думаю о бабушкином доме. Не то чтобы думаю, а просто я поняла: это всегда со мной. Понимаешь? Тридцать с лишним лет спустя я помню, сколько там ступенек.
– И сколько?
– Восемь. И сирень у входа, и высокая печь, в которой бабушка готовила, ухваты, чугунки…
– Это в городе?
– В городе. Там и сейчас полно таких домов. Магазин «на горушке»…
– Это как?
– На горке то есть. Я была счастлива, когда меня туда отправляли одну за какими-нибудь пустяками. Бабушка любила цветы, и весь огород был засажен цветами и ягодами. Как я теперь понимаю, он был совсем небольшой, а нам казалось – целое царство. Но вечность кончилась, домик снесли, построили какую-ту дребедень, бабушке дали квартиру, которую она не любит. А я, когда приезжаю домой, хожу на то место, где всё, кроме дома, сохранилось по-прежнему, и, как наркоман, втягиваю ноздрями те запахи, ловлю свои давние настроения… Знаешь, я так мечтала выбраться из Шарьи и жить в большом городе, что дала себе слово никогда туда не возвращаться. А сейчас, чем дальше, тем больше меня этот большой город приводит в ужас.
– Питер?
– Неважно. Мегаполис. Из-за машин, конечно. Шум, выхлопы, не видно горизонта… Хочется земли, сирени и чтобы в радиусе километра ни одной машины. Понимаешь, тоска по запахам: травы, дождя, цветений. Выхожу и, как собака, принюхиваюсь.
– Это из-за беременности.
– Да нет, уже лет пять… Сколько раз говорила себе, что надо сесть и по рассказам бабушек записать историю семьи. Двух прабабушек и прадедушку я и сама помню. Сагу потом писать можно. И вот – не успеваю. А сколько там всякого… Бабушка рассказывала, что в сорок первом, когда дед был ранен и его везли в госпиталь через Шарью, ему удалось подать ей весточку, и она в чем была прибежала на станцию, прыгнула к нему в вагон, и они с полчаса ехали вместе. Ехали и прощались, потому что дед понимал, что это будет за война. В последнее время она часто об этом вспоминала. Но он вернулся довольно быстро – из-за изуродованной правой руки. После войны работал начальником ОРСа, его весь город знал. Николай Федорович Голубев.
– А вторая бабушка?
– Ей восемьдесят восемь, живет с моим братом. Похоронила мужа, брата и сына. Дедушка умер в девяносто пятом. Сердце. Через два года – мой папа, ее единственный сын. Пять лет назад – брат, который, кстати, жил здесь, в Ленинграде… И вот я, бывало, приезжаю в Шарью, иду к одной бабушке, потом к другой… У второй, бабы Тони, до последней поры стоял мой детский уголок с игрушками. Сейчас приеду, и зайти будет некуда…
– А мама? А брат?
– Мама и брат – это дом. Это другое… Второй дед, Михаил Николаевич Звонарев, танкист, был очень жестким и властным. В тридцать восьмом его забрали в армию, а перед тем как ему демобилизоваться, начинается война… Мой папа родился уже без него, и, когда дед вернулся, папе было семь лет: три года армии плюс четыре – войны. Вернулся, а ребенок плачет, боится подойти: уходи, дядя! Баба Тоня всё это время жила у свекра и свекрови. Дед вернулся героем, и его тут же как кадрового офицера направили на Колыму, начальником лагеря, где сидели одни убийцы. Бабушка, естественно, поехала с ним, а сына, моего отца, пришлось оставить: там не было школы, одни лагеря. На целых семь лет… В интернате. Бабушка работала кассиром, и время от времени ей приходилось ходить за двадцать километров в ближайший населенный пункт получать деньги. В сопровождение ей обычно выделяли какого-нибудь заключенного, и всякий раз эти уголовники подходили к деду и говорили: «Не волнуйтесь, с вашей женой ничего не случится». Авторитет деда был очень высок, потому что он относился ко всем по-человечески. С этим дедом связано много баек, историй. Например, говорили, он не умел плакать. Не знал, что такое слезы. «Коммунисты не плачут», «Гвозди бы делать из этих людей…» – и всё в таком духе. Два ранения, горел в танке, хоронил однополчан – не плакал. Но один раз было. Когда у меня в три года обнаружился гнойный аппендицит, и пришлось экстренно оперировать. Тогда еще хлороформировали, я жутко испугалась надетой маски, естественно, орала и просила дедушку ее убрать. Тогда он и заплакал. Ему очень шла форма, и он до старости носил шинель и френч. И умер тоже как военный. Сел на кровати – он лежал в больнице, у мамы в отделении – сказал: «Товарищи, прощайте, умираю!» И закрыл глаза. Я как раз была дома, приехала в отпуск…
– Тебе сказали: думай о хорошем.
– Да, Зой, на Колыме бабушка с дедушкой заработали сорок девять тысяч – по тем временам, семь «Волг». Одна машина стоила семь тысяч. Состояние. И это состояние сгорело в девяносто втором.
– Ужасно. И что?
– Как у всех, ничего. Бабушка Тоня, образец мудрости и спокойствия, ко всему в жизни умеет относиться по принципу: Бог дал – Бог взял. То, чему я пытаюсь научиться по разным психологическим книжкам, у нее просто в крови. Ее очень подкосила смерть папы. Год после этого она приходила к маме, обнимала портрет отца и плакала. А потом как-то сказала: «Может быть, и лучше, что Федя умер: он болел, страдал. А так ему, по крайней мере, легче».
– Сколько ей, ты говоришь?
– Восемьдесят восемь. Так она в этом году весь огород убрала, с детьми сидит, сериалы смотрит. Только Никиту, своего правнука, всё время называет Федей. Он действительно очень похож на папу. На детских фотографиях – одно лицо… Ты понимаешь, Зоя, все эти люди столько мне отдали и продолжают отдавать, что я всерьез боюсь, что мне не расплатиться.
– Перестань. Сказала же, в старости будешь сидеть с внуками. Вот и баланс твоим долгам. Только ты уж сиди, не ленись.
– Ты знаешь, я ведь и прабабушку, и прадедушку помню… После революции, когда жить в деревне стало совсем невозможно, прадед уходил на заработки в Питер, с осени до лета там работал, потом являлся с чем уходил и стратегически вопрошал: «Деньги али молодца?» Прабабушка обычно выбирала «молодца», хотя и ела его поедом, а через год история повторялась. Их потом раскулачили – забрали шаль и самовар.