Питер Устинов - День состоит из сорока трех тысяч двухсот секунд
— Нет, сэр, думаю, не остался бы.
— И за три года у вас и в мыслях ни разу не возникло подозрения, что она может принадлежать к древнейшей в мире профессии?
— Древнейшей в мире профессии, сэр? Я не совсем понял.
— Что она была… была проституткой! — Эммонс сбился на крик. Он негодовал на глупость, разрушившую всю элегантность его речи. Потом он бросил взгляд на сэра Клевердона, тот хмуро улыбался.
— Нет, сэр, я не знал.
— Но теперь знаете, что это так?
— Мне было сказано…
— Сказано? Кем?
— Полицией.
Зал оживился. Эммонс взглянул на присяжных.
— Официально заявляю, — сказал он, — пятно на репутации женщины, ее здесь нет и она, увы, не может защитить себя, это пятно грубо сфабриковано полицией, жаждущей скорейшего вынесения приговора. Тогда как достойный и нравственный человек, который жил в наивозможнейшей близости от покойной, не заметил никаких признаков аморального поведения соседки на протяжении трех лет, то есть тридцати шести месяцев, более чем тысячи дней!
Сэр Клевердон заявил протест: мистеру Эммонсу предоставили трибуну для допроса свидетеля, а не для выступления с речью перед присяжными.
Судья принял протест, и мистер Эммонс тотчас извинился без малейшего раскаяния.
— Присмотритесь как следует к обвиняемому, — продолжал он. — Я полагаю, вы никогда не видели его прежде.
— Я не мог бы в этом поклясться.
— Как по-вашему, у обвиняемого оригинальное лицо?
— Не знаю даже, что ответить на это, сэр.
— Не знаете? Так я вам скажу. Вы должны ответить «да» или «нет».
— Я не люблю высказывать личные суждения о лицах других людей, сэр. В конце концов, им ничего не поделать со своим лицом — так уж они родились.
Судья ответил на безмолвный призыв Эммонса стуком молотка.
— Дальнейшие изыскания в этом направлении представляются мне не особенно плодотворными, мистер Эммонс, — заметил судья.
— Я всего лишь хочу установить тот факт, что мистер Эпплкот видит обвиняемого впервые, милорд.
— Свидетель уже ответил, что не мог бы в этом поклясться. Поскольку он дает показания под присягой, мы должны принять его слова на веру. Он вполне мог видеть обвиняемого, но не помнить об этом.
— А мог и не видеть, — опрометчиво вставил Эдвин.
— Извините? — Теперь уже и судья начинал терять терпение. Уста его сжались, будто на них наложили швы.
— Понимаете, милорд, — объяснил Эдвин. — Я мог видеть лицо мистера Эхоу в автобусе или на улице. Оно мне, безусловно, кажется очень знакомым, но, может быть, именно потому, что я где-то видел кого-то чрезвычайно на него похожего.
— Мы здесь не для того, чтобы проверять вашу память на лица, — ядовито заметил судья. — Возможно, с разрешения мистера Эммонса, мне будет дозволено вас спросить: видели ли вы когда-нибудь, как обвиняемый входил в квартиру покойной?
— Может, и видел, насколько могу судить.
— А может, и нет. Очень хорошо, продолжайте, — пробормотал судья, тяжко вздохнув. — Будем считать, что нет.
— Видите ли…
— Хватит! — сказал судья. — Мы попусту тратим время.
— Вы когда-либо разговаривали с миссис Сидни? — возобновил допрос мистер Эммонс.
— Да, сэр. Но дальше «доброго утра» и «здравствуйте» наш разговор не заходил.
— Могли бы вы описать ее как приятную особу?
— Да, сэр. Очень приятную. И разговаривала учтиво. Возможно, ее речь и была несколько вульгарной, но не мне судить об этом.
— Как может человек разговаривать одновременно и вульгарно и учтиво? — резко бросил судья.
— Это действительно трудно, я допускаю, сэр. Но мне не хотелось бы дурно отзываться о людях. Это не в моих правилах.
— Возьмите себе лучше за правило отвечать на все наши вопросы, а не изощряться здесь в любезностях. Итак, она, по-вашему, говорила учтиво или вульгарно?
Судья ненавидел серый цвет с такою же силой, как любил черный и белый.
— Я бы сказал, учтиво.
— Очень хорошо. Продолжайте.
— Но с оттенком вульгарности.
Судья всплеснул руками.
— Видите ли, она, я думаю, ничего не могла с этим поделать, — поспешно добавил Эдвин.
— Не было ли в ее облике каких-либо черт, которые ассоциировались бы у вас с ее предполагаемой профессией? — спросил мистер Эммонс. — Ни перебора по части косметики или духов, ни высоких каблуков, черных чулок, чего-нибудь еще в этом роде?
— Она пользовалась очень крепкими духами, сэр, их запах чувствовался даже у меня наверху.
— Вы хотите сказать, что запах ее духов проникал сквозь перекрытия и ковры?
— О да, сэр, и вызывал у меня головную боль. Я ей раз или два жаловался на это, самым вежливым образом.
— Вы высказывали свои жалобы устно?
— Нет. Каждый раз, сойдя вниз, я слышал через дверь, что она не одна. А когда у нее не было гостей, она уходила из дому.
— Вы хотите сказать, что подслушивали под дверью?
— О нет, сэр, просто голоса всегда были слышны еще на лестнице.
— И вы подслушивали эти разговоры на лестнице?
— Нет, сэр, я их слышал, но никогда не прислушивался к ним. Это было бы неприлично. Да и не всегда слышались разговоры. Иногда — просто звуки радио или передвигаемой мебели.
— Понятно. — Эммонс прочистил горло. — Как же вы высказывали свои жалобы, если не делали этого устно?
— Я писал записки, которые подсовывал ей под дверь.
— Вы когда-либо получали на них ответ?
— Никогда. Если не считать… — Эдвин запнулся.
— Продолжайте.
— Однажды дверь распахнулась, как раз когда я подсовывал под нее записку.
— Кто же ее открыл?
— Джентльмен.
— Джентльмен? Как он был одет?
— На нем была нижняя рубашка.
— И что еще?
— И все.
— Вы хотите заявить суду, — теперь запинался мистер Эммонс, — что дверь квартиры миссис Сидни открыл человек, одетый в одну лишь нижнюю рубашку?
— Возможно, на нем были еще и носки, я не помню.
— У меня больше нет вопросов.
Поднялся сэр Клевердон, выгнув брови триумфальными арками.
— С вашего разрешения, милорд, мне хотелось бы задать свидетелю еще несколько вопросов.
— Надеюсь, не очень много. Приступайте.
— Вы запомнили лицо того человека, или джентльмена, если вам так больше нравится? Узнали бы вы его при встрече?
— Он, пожалуй, был среднего роста, темноволосый, с чистой кожей.
— Есть ли сходство между ним и обвиняемым?
— Да, сейчас, когда вы это сказали, я нахожу большое сходство между ними, хотя и не мог бы поклясться, что это он.
Слова Эдвина вызвали возбуждение в зале, и Эхоу посмотрел на него с откровенной ненавистью.
— Что же вам сказал тот человек?
— Я не понял его слов, но звучали они так… — И Эдвин произнес два слова, которые никогда не употребляются в обществе.
В зале послышался изумленный вздох, какая-то девушка хихикнула, почтенный господин выкрикнул что-то неразборчивое, а судья призвал всех к порядку.
— Отсюда ясно, к какой утонченной публике принадлежали друзья вашей учтивой соседки, — заметил сэр Клевердон.
— Но что означают эти слова? — спросил с болью в сердце Эдвин.
— Ничего не означают, — ответил сэр Клевердон, но, при всей их популярности в рядах вооруженных сил, я не советовал бы вам украшать ими свою речь в цивильном обществе. — И добавил, чтобы помочь Эдвину оправиться от шока: — Это один из способов сказать: «Будьте любезны удалиться». (Смех в зале.)
Когда, наконец, тишина была восстановлена, сэр Клевердон задал следующий вопрос:
— Когда это произошло?
— Около одиннадцати часов утра.
— Но когда именно?
— Ах да… — Эдвин еще не совсем пришел в себя. — Утром того дня, когда произошло убийство.
Зал оцепенел. Эхоу, водитель грузовика, давал показания перед Эдвином и охотно признал, что поддерживал с миссис Сидни мимолетное знакомство, но заявил, что в день убийства с девяти часов находился у сестры в Айлингтоне. Сестра подтвердила алиби.
— Вы уверены? — спросил Эдвина сэр Клевердон. Седьмого июля?
— Я не помню даты, но это было именно в тот день. Я как раз шел на работу.
— Когда вы уходите на работу?
— Около одиннадцати.
— Разве вы не знаете точно, когда уходите?
— Около одиннадцати.
— Вы хотите заявить суду, что не знаете точно, в котором часу уходите на работу?
Эдвин начал запинаться. Это была последняя капля.
— Разве люди обязаны знать точное время, когда они уходят на работу?
— Да, — отрезал сэр Клевердон.
Неужто он один такой в целом мире — урод, не похожий на всех? И кролики никогда не смогут разделить с ним это ужасное испытание. Сколько еще сможет он выстоять в этой кошмарной комнате, которая, кажется, битком набита людьми, досконально знающими, что и в котором часу делали они сами и даже что и когда должны делать другие.