Матиас Энар - Вверх по Ориноко
Я задыхаюсь на этой постели, мне жарко, душно, гремит гроза, но я держусь обеими руками за невозможное, отчаянно сражаюсь — у меня есть даже нож; сколько раз я подавала это лезвие, чтобы разрезать, открывать, чинить людей, погруженных в сон, я видела дышащие детали механизма, они вибрировали, как мотор этого парохода, я наблюдала, как руки, получая сталь, которую я подавала, проворно зажимали, надрезали, отсекали, зашивали, и я тоже хотела бы открыть впадину брюшной полости, чашу, что расположена над тем, что обозначает наш пол, и там встретить тебя, хочу, чтобы наша история продолжалась, чтобы ты рос по мере нашего продвижения по реке, день за днем, чтобы мы просвечивали в твоих генах, в чертах твоего лица, чтобы что-то существовало и помимо стальных орудий, чье назначение нас защищать, как маска защищает нас от посягательств распростертых тел, напоминающих о неизбежном конце, об исчезновении; часто, преодолевая тяжесть усталости, я пыталась понять, где тот человек, которого мы сейчас оперируем, куда он ушел, когда мы распороли ему живот, где его воля, где сознание, все подавлено, погасло, подчинено необходимости покорно лежать на столе под скальпелем, который я подаю врачу; хирургов тоже отвлекают смех и рутинная работа, за привычными шутками они забывают, что, собственно, они делают, что режут, — так капитан корабля видит в миражах речных берегов, в грозе лишь необходимость применять свои умения, справляться с трудностями, а пассажиры, которых он везет среди тюков и ящиков, все для него на одно лицо; мне, мне не дано себя видеть, и тебя я не могу увидеть сквозь кожу, и позволяю тебе расти незнакомцем, только мечтая дожить до тебя, как я мечтаю дожить до себя, поднимаясь вверх по нескончаемой реке под грохот грозы; тошнота, морская болезнь, головная боль — вот и все, что остается мне от меня самой, а я стремлюсь к истоку, чтобы вылечить, исцелить тебя и себя от боли бегства, бегства от человека, который убежал так далеко вперед, что и сам уже не сможет себя догнать.
И напрасно при вспышках молний я пытаюсь рассмотреть сквозь плотные дождевые лианы берег, к которому стремлюсь, я вижу лишь тьму, отделяющую меня от берега.
Глава 25
Два следующих дня я почти не выходил из больницы. Жара стояла по-прежнему беспримерная, никогда еще в Париже не было на моей памяти такой немыслимой жары, и я даже стал вздыхать об утешительных высотах Каракаса, Боготы, альпийской долины, и, когда говорил по телефону с Одой, наслаждавшейся горной прохладой, мне хотелось все бросить и помчаться к ней, но следующий телефонный звонок, звонок Жоане, вновь приковывал меня к столице, где старики и больные молча прощались с жизнью. Если честно, мучительное переплетение наших отношений — Жоаны, Юрия и меня — донимало меня куда больше зноя, не дававшего нам опомниться: пожарные везли в больницу покойников, в «скорой помощи» настал конец света, не хватало мест, вентиляторов, кондиционеров, персонала, и все-таки в больнице люди умирали реже, чем в городе: постоянное увлажнение воздуха, пристальное внимание и уход делали свое дело; прооперированных и сердечников, подверженных наибольшей опасности, размещали в реанимации или в послереанимационных палатах, где работали кондиционеры. Что же касается врачей, то хирургическое отделение всегда находилось в привилегированном положении, и сейчас мы ощущали это с особой остротой, мы работали в прохладе, искусственной разумеется, и она была бесценна — роскошь дышать, не покрываться липким потом, забыть о метеорологических сводках и сосредоточиться на кишках и сосудах, которые всегда имеют примерно одну и ту же температуру, была неслыханной. Но вынужден признаться: оперировал я без особого увлечения, из головы не шла Жоана, все утро я надеялся встретить ее, но так и не решился вызвать сам по какому-нибудь пустячному поводу, и только во второй половине дня, после короткой летучки, побежал ее навестить. И сразу понял, она тоже меня ждала, тоже волновалась, но, как всегда, совсем по другой причине, — она была красивой, ей шел голубой халатик, едва поздоровавшись, Жоана спросила: Юрий говорил с тобой? — вопрос прозвучал как пощечина, еще одна, она была лишней, мне и так досталось, и я не сдержался: хватит Юрия, сказал я ей, дай ему наконец возможность катиться туда, куда он катится, и не вмешивай меня в ваши истории, я говорил резко, злобно, плечи у нее опустились, губы задрожали, глаза наполнились слезами, и она ушла. Обернулась, потом пошла дальше, Энбер как раз проходил по коридору, загорелый, сразу видно, только из отпуска, он величественно улыбнулся и сказал: «Игнасио! По-прежнему разбиваешь сердца? Предоставь это кардиологам, наше дело, старина, ливер и прямая кишка, ливер и задний проход!» — и подмигнул мне с сальной ухмылкой. Я отправился писать истории болезни, в тесном боксе было тихо и жарко, как в печке, солнце уже палило вовсю. Я посидел, подождал, потом пошел обедать, но к еде даже не прикоснулся, потом спустился вниз и стал помогать интернам; от этого пекла все уже с ума сходили, от безнадежности у людей начиналось что-то вроде истерики, больные часами лежали на носилках, ожидая, пока до них дойдет очередь. Юрия на месте не было, он сослался на недомогание, и я вообще перестал понимать что бы то ни было, все предыдущие дни он работал как одержимый, а сегодня, когда все только его и ждут, не явился вовсе, его интерны метались в панике, они делали все, что могли, лезли вон из кожи, но несколько трудных случаев все же кончились летальным исходом, — бедняги, они запомнят эту неделю на всю свою жизнь, одна девушка, из новеньких — сколько ей могло быть? — думаю, лет двадцать шесть или двадцать семь, — выплакала все глаза, уткнувшись в плечо секретарши, было семь часов вечера, она изнемогла от жары и неопытности, ее горой придавили ошибки, которые она совершила за день и за которые чувствовала себя в ответе, успокоить ее было невозможно, и мы с секретаршей повторяли тихо и ласково, как ребенку: ты тут ни при чем, бывают всякие обстоятельства, ты сделала все, что могла; девушка меня не знала, ее утешила настойчивость, с какой я повторял: ты не виновата.
Я снова стал думать о Жоане, и мне захотелось попросить у нее прощения; меня можно простить, состояние у меня не из лучших: утомление, терзания, изнуряющая борьба с постоянным желанием, изнуряющая жара, которая усугубляла и желание, и борьбу, — не позавидуешь! Представив себе, что вечером я останусь дома наедине с собой, с книгами и невозможностью заснуть, я сразу мысленно обратился к Жоане, мне захотелось быть к ней поближе, это единственное, чего мне хотелось, и, выкинув из головы насмешки Энбера (когда русского нет, сказал он, мышам раздолье), я отправился в бельевую искать Жоану. Нашел и сказал, что очень сожалею об утреннем разговоре. Она улыбнулась, ответила: ничего страшного, я все понимаю, поколебалась секунду и спросила: не хочешь выпить по кружке пива, как вчера? Я ответил, да, конечно, и прибавил: я тебя приглашаю поужинать, прими это как извинение.
О приглашении я не думал, все получилось само собой, очень естественно. И когда мы с Жоаной сидели на той же самой террасе, что и вчера, перед кружками пива, обмениваясь пустыми замечаниями о туристах в августовском Париже, я не чувствовал ни воодушевления, ни подъема, одну усталость от тяжелого дня и жары, все такой же невыносимой, хотя настал уже вечер, и если мне чего-то хотелось, то только переменить декорации и увести ее в ресторан.
Я видел, она в отчаянии, хотя бодрится, ловил тень грозовой тучи за ее улыбкой и внезапно, окончательно убедившись, что она, цепляясь за пустой разговор, ждет только одного, сказал: Юрий вчера так со мной и не поговорил, болтал ни о чем, рассказывал, чем будет заниматься сегодня, а сам даже не пришел. Она взглянула на меня, и я понял, что огорчил ее еще больше, она чуть не плакала. Думаешь, я не понимаю, что давно пора образумиться, заговорила она, только что толку, у меня не получается. Надо честно сказать себе: не надейся, все кончено, но я… не могу. Знаешь, я так явственно чувствую, что все может пойти по-другому, если только он согласится меня послушать, я стараюсь ему помочь, но он не хочет помощи, да ты и сам знаешь, в общем, все идет все хуже и хуже, но главное, главное, есть одна вещь, про которую я пока не могу тебе сказать, но я, наверное, больше вообще не смогу с ним видеться; она заплакала, и Я понял, что мое желание раскололось на мелкие осколки, как и ее надежда на жизнь с Юрием, господи, думал я, ну не абсурд ли, ты только что потерял последнюю надежду, но продолжаешь мечтать, да еще сильнее, чем когда бы то ни было, как бы обнять ее покрепче. Она сердито смахнула слезы, и я невольно взял ее за руку, другой рукой она, по-детски всхлипнув, вытерла глаза, вздохнула и сжала мою руку — под кожей у нее отчетливо билась жилка, я чувствовал, как она бьется, подняла на меня светлый взгляд и посмотрела с каким-то непонятным чувством, которое я словно бы ощущал в ее горячих пальцах; Жоана держала меня за руку, она на меня смотрела, и за время этой нескончаемой секунды пошатнулось все.