Матиас Энар - Вверх по Ориноко
Кажется, я так засмотрелся, что больше уже не слушал, что она говорит, а склон потемневшего неба брали приступом пылкие звезды.
Глава 22
Корабль незаметно приближался к берегу, к зеленой полосе под налившимися темнотой тучами. Она поймала себя на том, что опять думает о владельце книжного магазина; наверное, виной ее неожиданной общительности, желания поговорить — путешествие; пускаясь в путь, устремляешься душой к чему-то новому, стремишься освободиться, избавиться от тягостных воспоминаний, мучительной привязанности, ищешь новую и находишь — порой неожиданно быстро. Самое неверное в человеке — тело, оно торопится — это врожденный порок, природная программа — исправить и восполнить все пустоты, наполняя их новым содержанием, создавая другие связи, оно действует слепо и одержимо, лишь бы продолжалась жизнь, лишь бы не было уничтожения и распада, оно готово отдавать себя и забывать былое, и вот я плыву на этом пароходе, который осторожно покачивают волны и несет вперед течение, плыву и воображаю сидящих в трюме рабов — им плохо, они страдают, жмутся друг к другу в темных клетушках, дрожат, их выворачивает наизнанку, они тихо умирают, чтобы возродиться для новой боли в Новом Свете, свете крещения и свете солнца. Ну а я, ради чего возрождаться мне, когда кончится эта река, для новой работы, для жизни в Сан-Паулу, Рио или Лиме, для ребенка, которому я передам свои заблуждения и рутину повседневности, которому посвящу себя, чтобы он длил жизнь вместо меня, в моей стране и на моем месте — как длю я беспорядочное странствие своей матери и тоже мало-помалу истираюсь, умаляюсь, оттесняюсь к обочине мира, удаляюсь в изгнание, прижимаюсь теснее к пустынным пескам, что не спеша трудятся над костями, перерабатывая их в опалы? Тело, преданное земле, со временем становится драгоценностью, со временем, которое никто не считал, немереным временем покоя и терпения; изумруды, аметисты, которые вдруг обнаруживаются в породе, свидетельствуют, что память, разлагаясь, перерождается в золото, и мое бегство — не тщета и не доблесть, просто я сольюсь с грязью реки Ориноко, соединюсь, как говорится, со своими корнями, смешаюсь с множеством человеческих существ, став плодоносным субстратом, дающим жизнь драгоценным камням, далеким и безымянным. Я хочу, чтобы мой живот познал целительное младенческое тепло, избавляющее тело от обреченности одиночеству, придающее ему смысл и весомость, и если мне суждено прибавить к своему телу еще одно, кроме того, что пребывает в мире, а потом ляжет в землю, я, быть может, протяну еще одну петельку, прибавлю еще секунду ко времени, что тянется из небытия в небытие, может быть, мне суждено согревать теплом и лаской — как моей матери, как матери моей матери — хрупкость и слабость, о которых мы мгновенно забываем, став взрослыми, и вспоминаем вновь в старости или на смертном ложе; я видела, я сама ухаживала за ослабевшими телом, за лежачими, которых выхаживают те, кто на ногах; как унизительна телесная немощь, она вынуждает склоняться к ней, вникать в причины, а ты сам, уже не владея ни руками, ни ногами, ложишься на чужие руки, руки врачей и сестер, но для них ты всего лишь возможность заработать на хлеб или прославиться; и для меня это было заработком, я научилась держаться от немощных на расстоянии, как можно дальше, механически выполнять свою работу, я никого не исцелила, вопреки смятению сопереживания, которое неизбежно возникает при прикосновении к чужой руке, к загадке сжатых в кулак пальцев, вопреки неприязни, отвращению и даже ненависти к больным, беспомощным телам; одни и святого выведут из себя, другие растрогают камень, и может быть, я из страха, боясь вмешательства в свою жизнь, выбрала хирургическое отделение, променяв голоса больных на металлическое звяканье инструментов и беззвучие кровеносных сосудов, я сбежала от сочувствия, почуяв в нем опасность. Теперь я могу спокойно думать об этом, спрятавшись на пароходе, который, покачиваясь, везет меня полным ходом на восток. Мой побег начался давным-давно, еще девочкой я старалась исцелить своих близких, исцелить нежностью от неведомой мне болезни, которую я не могла назвать, но ощущала вокруг себя, а заодно исцелить и себя, заполнив собственной нежностью пустоту и тоску, которая и подталкивала меня к другим в надежде на ответное тепло.
Гроза отвлекла ее от размышлений, от реки, за которой она рассеянно следила глазами, река стала сине-зеленой, побежала быстрее, завертелась в водоворотах, покрылась беспенными волнами. Пароход плыл себе вперед, когда на него внезапно обрушился потоп, — казалось, ветер принес с собой часть океана, — дождь пах теплом и солью, она чувствовала его запах у себя в каюте; сидя на койке, привалившись спиной к переборке, подтянув к груди колени и положив руки на живот, она слушала, как бушевала внезапно налетевшая гроза, как выла она в вантах.
Пароход плясал на волнах, а она сосредоточилась на своем животе.
Ей уже хотелось держать на руках своего ребенка, но она пока не решалась с ним говорить и только ласкала его осторожными прикосновениями пальцев. Откуда в ней такая уверенность? Она поселится в Рио или еще где-нибудь, найдет работу в хорошей больнице, лучшие врачи будут следить за маленьким ростком, за крошечным существом у нее в животе.
А может, она вернется в Париж. И ей вдруг страшно захотелось обратно в Париж, в свою квартиру, впрочем, что это изменит, ей и здесь хорошо, плывет себе среди бушующей грозы, не соприкасаясь с окружающим миром, как сказал ей тогда Илия. Она задумалась: куда прячутся чайки во время бури? Или они летят в потоке ветра, пока не утихнет стихия? В Париже лето, оно идет к концу, перед ней внезапно выплыло лицо, и она от него не отмахнулась, не прогнала, напротив, принялась рассматривать, пригласила к себе в каюту, куда ветер созывал своим мощным гудением призраков. Как можно на него сердиться, если сердиться, то только на себя, она же знала все с самого начала, она и потянулась к нему из-за его ран, нервности, угловатой ранящей души, из-за хрупкой жесткости стекла, потянулась к стеклянному человеку, вот оно в чем дело.
У нее в чемодане кроме книг и ножа лежал еще и компас, симпатичный карманный компас, она купила его, чтобы следить за курсом парохода. Они плывут на востоко-юго-восток — пароход держит направление несмотря на грозу; и правят они, без сомнения, к берегу, и по идее нынче вечером должны причалить к земле. По реке она поднимется до Пуэрто-Аякучо, а дальше путь преграждают водопады, хотя и туда, за водопады, наверняка пробираются люди, например золотоискатели, те самые бразильцы-контрабандисты, что воруют драгоценные крупицы из бегущих вод Эльдорадо, там есть еще бесценные грязи, которыми умащались когда-то касики, и должно найтись сокровище, нужное ей, — что-то новое, чей-то рассказ, хоть что-нибудь об отце, хотя кузина предупреждала, никто там ничего не знает, твой отец просто-напросто исчез, как может исчезнуть любой одиночка в этих полудиких краях; он охотился на крокодилов, продавал их кожу, может быть, приторговывал немного и золотишком, больше о нем ничего не известно, джунгли похоронили память о нем в своей щебечущей тишине, сама подумай, столько лет прошло, уверена, никто его и по имени не помнит, ни местные, ни солдаты.
У Америки такая же короткая память, как у длинной реки, по тинистой неспокойной глади которой она не спеша скользит.
Глава 23
Я проводил ее до дома: а домой-то мне и не хочется, сказала она, глядя на меня, и сердце у меня сразу куда-то ухнуло, но я ее просто неправильно понял — причиной опять был Юрий, она не хотела оставаться с ним наедине. Глаза у нее наполнились слезами, и я, конечно, не знал почему; откуда мне было знать, что с ней творится, что вообще между ними происходит, что ее ждет наверху. Хочешь, еще немного пройдемся, предложил я. Лучше поднимись, пожалуйста, со мной. Я не знаю, в каком он там состоянии.
Она попросила Юрия зайти к ней после больницы, а было уже поздно, почти полночь, так что наверняка он был наверху; я задумался, прежде чем ответить, домой меня не тянуло, дома сейчас никого, погода стоит теплая, ночь великолепная, я немножко выпил, с Жоаной мне хорошо, и я решил подняться.
Юрий лежал на диване с сигаретой в руке и смотрел в потолок. Он и слова нам не сказал, услышав, как мы вошли. Витал неведомо где. Я что-то произнес, что — сейчас не помню, он ничего не ответил. Я внимательно посмотрел на него, мне показалось, что он, может быть, даже плакал, трудно сказать, но глаза у него запали, и он был ужасно бледным.
Жоана сразу засуетилась, принялась что-то прибирать, расставлять по местам — книги, какие-то вещички в своей небольшой комнатке, захлопотала на кухне, а я сел рядом с Юрием, который по-прежнему смотрел в потолок.
— Что-то не ладится? — спросил я.
— А ты поставь себя на мое место, — отозвался он.