Павел Хюлле - Тайная вечеря
А профессор Ян Выбранский, миновав наконец последний — сейчас неработающий — светофор перед главным перекрестком нашего города, вспоминает латинскую строфу из псалма — ita desiderat anima mea ad te, Deus[49], — который, будучи министрантом, пел во время мессы в Поганче. Ему жаль, что служба больше не идет на латыни. Не пристало говорить с Богом на языке, которым мы пользуемся изо дня в день. На своем языке можно браниться, лгать, язвить, оскорблять, заигрывать со шлюхой, добиваться поддержки продажных политиканов, но для обращения к Богу язык должен быть праздничным, предназначенным только для чистых дел. Выбранский мысленно добавляет начало строфы: Quemadmodum desiderat cervus, ad fontes aquarum[50]. Закрывает глаза. Видит прозрачный, тихо журчащий горный ручей. Повторяет как мантру: ad fontes aquarum, к источникам вод, ad fontes, к источникам. Это приносит минутное облегчение.
Давид Робертс, пряча батистовый платок в карман дорожного сюртука, тоже размышляет о языках. По его — вероятно, наивному — убеждению, именно по этой дороге, где он сейчас идет, Давид, танцуя, нес Ковчег из Кирьят-Еарима. В пустыне Ковчег хранился в скинии — Шатре Встречи, изготовленном из натянутых на деревянный каркас тюленьих шкур. Слово это Робертс услышал по-арабски, когда остановился на привал на самом берегу Красного моря: тухас — что значит морская корова. На древнееврейском — как ему объяснили — эта же самая морская корова, то есть тюлень, называется тахаш. А ведь и салям алейкум очень похож на шолом алейхем, подумал шотландец, улыбаясь сам себе и немного ускоряя шаг. Ну и что ты теперь на это скажешь?
Глава V,
в которой будет рассказано о трудном экзамене, предшествовавшем обращению Антония Юлиана Бердо, а также о его боснийском любовнике
Боль, пронизывающая стопу, запястье и изогнутое дугой туловище, становилась невыносимой. Если бы не страх перед палкой стражника, который медленно прохаживался между двумя рядами прикованных к колоде узников, охаживая то одного, то другого по голове или спине, если бы не страх перед новой, дополнительной порцией боли, он кричал бы что есть мочи, чтобы облегчить страдания. Если б он еще хоть что-нибудь видел! Но у Харисийских ворот, называемых также Адриано-польскими, он оказался слишком близко к разорвавшейся бомбе. Он помнил оглушительный свист — потом была уже только темнота. Когда его поволокли к колоде, он пожалел, что никто из янычар не добил его кинжалом. Раненный, скрюченный в три погибели и вдобавок слепой — ничего не могло быть хуже.
Он потерял ориентацию в пространстве. Он, который прежде знал каждый камень царственного града и мог с завязанными глазами, как говаривали за бокалом вина, попасть, скажем, из Фанариона, пройдя вдоль акведука Валенса, в любую, тесную и крутую улочку Венецианского квартала или еще более далекого квартала генуэзцев под Акрополем; он, который по запаху пекарни или фруктовой лавки мог распознать не только квартал, не только улицу, но и в какой ее конец попал; он, который дышал в такт с этим городом — так дитя в чреве матери живет ее дыханием, — теперь не мог определить, где находится деревянная колода, к которой его приковали вместе с сотней других невольников. У него лишь возникло смутное предположение, что их держат где-то в южной части города, невдалеке от Золотых ворот и базилики Святого Иоанна Студита, но с равной долей вероятности это могло быть и любое другое место — например, на севере возле храма Святого пророка Иоанна Крестителя, ближе к Золотому рогу. Тут ли, там ли — неподалеку шумело море, и это означало, что вскоре их погрузят на корабли и отвезут на какой-нибудь из базаров в пустынном Тимбукту либо богатом Исфагане.
Он и счет времени потерял. Ночь, день и ночь. Пожалуй, столько прошло с того момента, как ему — уже прикованному к колоде — выжгли на плече клеймо. Вероятно, на рассвете второго дня рядом с ним приковали еще кого-то. Раз в день им давали горсть сушеных червивых фиников и глоток воды из вонючего чайника. Мочились и испражнялись они под себя. Если б не дождь, поливший сейчас, на закате, смрад и злющие мухи стократ усугубили бы их страдания. Вода омывала искалеченные тела, смачивала пересохшие глотки, а ее неумолчный шум позволял переговариваться — что было строжайше запрещено, — заглушая не только шепот. Стражников рядом не было — схоронились в ближайшем портике. Видимо, там у них стоял на огне котелок, где разогревалась еда. Густой запах фалафелей так сильно бил в нос, что у некоторых несчастных начались голодные судороги.
— Я Милан Душков, — прошептал новенький рядом с ним, — из городка Кикинда в Воеводине. А ты?
В его греческом и вправду слышался славянский акцент.
— Антоний из Трапезунда, — ответил он с великим трудом, преодолевая боль: в горле все еще торчал обломок стрелы.
— Ах, Трапезунд, — обрадовался серб. — Кажется, ваш правитель уже отправил суда, чтобы нас отбить. Под его началом армяне, грузины, болгары, даже русские. Ты его посланец?
— Иоанн IV, — прохрипел он, — не справится с Мехмедом. У него один дырявый корабль. И сотня евнухов — вот и вся армия. Я родился здесь. Мой отец прибыл из Трапезунда. Он был купцом. А я стал солдатом.
В последней фразе серб уловил горечь. Монахам и солдатам приходилось хуже всех. Те, кого в первоначальном приступе ярости не прикончили победители, навечно отправлялись в неволю. Купцы же были нужны новой власти. Обычная история.
— Я тоже солдат, — помолчав, отозвался Милан. — Убежал из лагеря султана. Сражался на вашей стороне.
Он ничего не сказал в ответ — просто не было сил. Серб, видно приняв это за осуждение, объяснил:
— Наш деспот Георгий Бранкович — вассал Мехмеда. Тот завоевал нас раньше, чем вас. Ты этого не знал?
— Да, — прошептал он наконец, — я знаю.
— Он прислал нас сюда по требованию султана. Сто семьдесят восемь всадников. Но турок мы ненавидим. Поэтому я перебежал к вам. Я был у ворот Святого Романа, когда нашли императора.
Эти слова серба его взволновали.
— Видел своими глазами? — прохрипел он.
— Я был близко последние несколько часов. Очень близко.
Дождь превратился в настоящий ливень. Сильные порывы ветра, несущегося из Анатолии, перемещали стену воды то в одну, то в другую сторону. А Милан Душков не умолкая говорил громким шепотом, и было в его рассказе что-то высоко поэтическое, хотя утонченный аорист и изысканность греческого синтаксиса явно были ему чужды.
За два дня до штурма Милан пробрался в город, сказав караульным, что он серб из конницы Бранковича. Да у них, собственно, и не возникло сомнений. Потом, уже за воротами, его допросили в присутствии офицера. Он произнес фразу, которая произвела на них огромное впечатление: «Лучше умереть в бою, чем жить в позоре». Они не знали, что шестьдесят четыре года назад так обратился к своим войскам князь Лазарь Хребелянович перед битвой на Косовом поле[51]. Милан был крайне удивлен, когда его определили в личную гвардию императора Константина. Дезертир — он всегда дезертир, даже если армия нуждается в пополнении. В тот день все стойко держались, пока не был ранен Джустиниани. Император просил его не покидать поле боя, но у Джустиниани уже иссякли силы, он еле стоял на ногах и отправился к своим — на генуэзский корабль. Это было началом конца. Пыл генуэзцев угас, в пролом близ ворот, пробитый турецкой артиллерией, хлынули янычары.
— Есть ли среди вас кто-нибудь, кто пронзит меня мечом? — кричал император. — Смелее, не отдавайте меня на позорище!
Но никто не осмелился исполнить волю василевса.
Император, сбросив свои одежды, в простом солдатском платье сражался у ворот Святого Романа. Многие пали от его меча. Но ровно столько же немедленно вставало на место павших. Константин был ранен копьем в бок, вслед за тем янычар нанес ему удар ятаганом, он упал замертво и, как сотни других, вскоре был погребен под горою трупов. Когда Мехмед вступил в город, он первым делом приказал отыскать останки императора. Видимо, ему донесли, что тот сражался именно у этих ворот. Константина узнали по обуви. Только он носил сапоги с двуглавым орлом на голенище. Ему отрубили голову и отнесли Мехмеду. Тот спросил у мегадука[52] Луки Нотараса, которого оставили в живых: «Это голова твоего хозяина?» — «Да, — ответил мегадук, — это голова моего василевса». Насаженную на пику голову императора пронесли перед войском. Потом она полдня провисела на колонне Августеона. Затем Мехмед повелел содрать с нее кожу, набить соломой и объявил, что голову будут возить по всем странам, начиная с Египта, в знак того, что турки уже никогда не уйдут из Европы. Так завершилось житие Константина XI Палеолога Драгаша, последнего византийского императора, который не захотел бежать из осажденного Константинополя. Его тело бросили в ров, на съедение псам. Не ошибся Исайя, сказав, что вся праведность наша будет как запачканная одежда.