Павел Хюлле - Тайная вечеря
Кто кого убеждал? Матеуш Павла или скорее Павел Матеуша? Видимо, они прочли что-то на эту тему в каком-нибудь религиозно-философском журнале, да, скорее всего, но почему у них возникло желание обсуждать это в сотрясающемся от джаза, секса и спиртного клубе? Ах да, и еще эта травка — Выбранский припомнил сейчас косячки Семашко и его лекцию о скифах и зулусах; ну конечно, их несло на крыльях ЭЭЭ — эрудиции, эйфории и эмпатии. Однако никаких устоев они не подорвали и загадок не разгадали. Просто их организм был насыщен С21Н30О2, то есть тетрагидроканнабиолом, однако, продолжал размышлять профессор Выбранский, если б друзья не были так возбуждены, если бы аполлонов дух возобладал в них над дионисийским, они наверняка пришли бы к неоспоримому выводу: Исайя не мог иметь в виду Иисуса. Факт очевидный, но свидетельствует лишь об одном: первая община иерусалимских христиан абсолютно безосновательно ссылалась на это пророчество. Однако Иисус как раввин читал и комментировал в синагоге свиток Исайи — правда, другой фрагмент, не о себе, — так не подавал ли он тем самым недвусмысленный знак верующим? Или это просто случайность, связанная с календарем чтений? Да и каков тогда он был, этот календарь? Последнее, по мнению Яна Выбранского, наверняка удалось бы установить, прочитав пару книг, — все иные соображения походили на извилистые тропки выводов, ведущие прямиком к апории[43].
Выбранский вовсе не считал, что апория свойственна только проблемам религии. Как выдающийся физик, он слишком хорошо знал, что на несложный, заданный исключительно в качестве примера вопрос: что такое хаос в явлениях турбулентности? — можно получить излишне много противоречивых ответов.
Одно только не вызывало сомнений: Матеуш уже тогда носился с этой идеей и на сегодняшней фотосессии наверняка согласится ответить на пару-тройку простых вопросов. Почему он решил написать Тайную вечерю? Кого сделает Иудой? Каким представляет себе лицо Христа? Быть может, если бы в тот день Матеуш не вышел раньше других из СПАТИФа и увидел доктора гуманитарных наук Антония Бердо, обнимающегося на диване с двумя юнцами и восклицающего к их радости: «Вот отроки мои, которых я держу за руки, избранные мои, к которым благоволит душа моя!» — он скорее выбрал бы темой картины Страшный суд.
Лишь однажды изображение евангельской сцены — нельзя сказать, чтобы любимой Яном Выбранским, — поразило его и восхитило. Было это в Эдинбурге, куда он отправился по делам только что созданной фирмы Festus & Felix. Картина Пуссена, висящая среди смертельно скучных полотен Шотландской национальной галереи, привлекла его своей загадочностью. Иуда, повернувшись ко всем спиной, уходит — будто бы за левую кулису в театре. Спустя мгновенье он исчезнет, но уже сейчас вышел за пределы круга слабого света от трех свечей, горящих в висячем светильнике и освещающих Учителя и учеников. Точнее, рассеянный свет падает на спину Иуды, а его лицо погружается во мрак. Выбранский тогда замер, потрясенный этим зрелищем: ему вспомнилось, как они переезжали в Новый порт. В густом осеннем тумане он с братьями таскал жалкую утварь на третий этаж старого дома. Мать, еще до того, как они всё принесли, над кроватью, которую грузчики поставили у стены, вбила гвоздь, чтобы не откладывая повесить олеографию — ту самую, с Тайной вечерей. Но Иисус из Поганчи в большом городе не стал милосерднее. Мать работала посменно — расфасовывала чай — и все чаще замыкалась в себе, молчаливая, отсутствующая. Отца уволили с верфи за пьянство и драку с бригадиром. Кароль убежал в море, нанявшись на корабль простым матросом; иногда присылал открылку с экзотической маркой. Франек отсиживал свой первый срок в колонии за кражу со взломом: он вынес из местного магазина сигареты, два кило сахару и пять бутылок водки.
В тот день Янек вернулся домой раньше обычного. От голода сосало под ложечкой, но его распирало от гордости: он стал победителем математической олимпиады, лучше его нет никого в Польше, в портфеле из кожзаменителя лежат диплом и бумага, дающая — по окончании школы — право поступления в университет. Первым делом он помчался на кухню, где кроме ломтя хлеба и маргарина ничего не нашлось. Ставя на плиту чайник, понял: отец дома. Из родительской комнаты доносились стоны — отец требовал таз. «Пусть блюет, — подумал Янек, — и лежит в своей вонючей блевотине». Но после недолгих размышлений взял из-под раковины тряпку, таз и поплелся в комнату, чтобы матери опять не пришлось убираться. Отца уже сотрясали судороги. Еще две-три секунды, и его бы вырвало на постель — сил свесить голову с кровати у него не было. Никогда потом Выбранский не мог ответить себе на вопрос, принял ли он решение еще в кухне (скорее нет, иначе зачем было брать таз?), на пороге комнаты или уже возле кровати, глядя на багровое опухшее лицо человека, который был хуже, чем euer hochwohlgeboren барон Адольф фон Котвиц, тайный кузен Гитлера.
Он набросил тряпку на лицо лежащего на спине отца, придавил сверху подушкой и ждал. Ужасны были не корчи, не пинающие воздух ноги, не руки, клещами вцепившиеся в сына, инстинктивно старающиеся помешать ему принести эту жертву, — ужасен был запах блевотины, которая, извергаясь лавой и не находя выхода, возвращалась в отцовскую глотку, лишь кое-где тонкими струйками вытекая из-под тряпки. Янек не обладал задатками следователя, однако, ведомый безошибочной интуицией, когда отец еще подавал признаки жизни, перевернул его вместе с подушкой и выдернул тряпку, чтобы последняя порция рвоты испачкала наволочку и простыню. Когда через полчаса прибыла вызванная по телефону от соседей «скорая», а затем и офицер милиции, ни у кого не возникло сомнений, что последняя в жизни покойника пьянка вышла ему боком. Все это, стоя перед картиной Пуссена, Ян Выбранский увидел вновь, увидел очень отчетливо: в комнате родителей царил полумрак, шторы были задернуты, и когда все уже было кончено и он пошел к двери, то явственно ощутил, что из-за трапезного стола в спину ему смотрят глаза Иисуса, который именно в этот момент оторвал взгляд от небес и перевел на него, Янека, победителя общепольской математической олимпиады. Но он не обернулся. Добрых четверть часа отмывал в раковине тряпку, застирывал брюки и рукава рубашки. И только после этого, переодевшись, постучался к соседям и попросил разрешения позвонить по телефону.
— Да у вас же есть сотовый, шеф. — Пан Здислав вопросительно поглядел в зеркальце. — Не работает? Дать вам мой?
Профессор Выбранский кивнул, но, когда водитель протянул ему свой мобильник, спросил недоуменно:
— Что это?
— Вы же спросили, можно ли позвонить по телефону.
— Ничего подобного.
— Порядок. — Пан Здислав отдернул руку. — Нет проблем.
Молча проехали еще пять метров. Выбранский понимал, что должен что-то сказать.
— Я устал. Никогда в жизни не чувствовал себя таким измочаленным. Чушь какая-то. — Он посмотрел в окно машины. — Мне бы хотелось уже лежать на кладбище. В смысле: чтоб ни о чем не думать. Ни о чем. Понимаешь? Решительно ни о чем. Полное отсутствие мыслей. Как у всех у нас до рождения.
Пан Здислав никогда не спорил с шефом. И хотя на этот раз очень удивился, сказал только:
— Ну конечно, я вас понимаю.
Тебе не кажется, что пора оставить их на проспекте Качинских, как я оставил доктора Леваду на обочине дороги? Я тоже имею право на усталость, а Ян Выбранский уже сильно меня утомил. Чувствую, что ты напишешь в ответ: «Откуда ты все это знаешь? Тебя ведь не было ни в Поганче, откуда выехал доктор Левада, ни в климатизированном „саабе“ Выбранского, ни — тем более — в шикарном заведении Урыневича?»
Это правда. Я — не всеведущий рассказчик. Но об одном я еще не упомянул: мой магнитофон записывал разговоры, которым — таков был мой первоначальный замысел — предстояло лечь в основу книги. Я встречался с каждым из двенадцати, однако до книги дело не дошло. В день вернисажа, когда в костеле Святого Иоанна собралась толпа народу, авангардики — о чем ты уже знаешь — облили холст кислотой. Когда я смотрел на лица Левады, Выбранского, Семашко, Бердо и остальных, на глазах меняющиеся до неузнаваемости под воздействием концентрированной кислоты, мне стало казаться, что ничего и не было — ни моих трудов, ни их изображений, да и вообще всей этой затеи.
Что я тогда почувствовал, о чем подумал? О том, что вот он — разгул демократии. Если бы Матеуш нарисовал свою Тайную вечерю на бетонной опоре моста через Вислу в стиле граффити (с обязательными репликами в пузырях типа: Fuck Jesus all the time; I’m son of the God; When I’m eating holy bread, I’ll never dead…[44]), ему был бы обеспечен грандиозный успех. Но он пошел следом за старыми мастерами — скажем, за Рогиром Ван дер Вейденом или Мемлингом, чем загодя обрек себя на поражение. Каббалистические и гностические символы, в его трактовке витающие вокруг рабби Иошуа бен Иосифа во время пасхальной трапезы, никого не смогли заинтересовать — картина удостоилась только одного: быть облитой кислотой.