Мириам Гамбурд - Рассказы
Что это: верноподданничество, охранная грамота или насмешка над державой?
С внешней стороны балконных перил хозяин тщательно закрепил полочки, расставил на них вазоны с цветами и ухаживает за ними.
Это — для красоты.
Крыша дома и проемы окон пустующих квартир облюбованы популяцией голубей. Раздобревшие на отбросах «птицы мира» обильно гадят на балконные богатства заблудившегося в дебрях времен ааронита.
— Господин Коэн, а куда вы мой стол денете, на балкон, не боитесь, что рухнет?
— Чего вдруг рухнет? Все это только лишь объем — веса никакого. Тяжелые и ценные вещи я храню дома. У меня есть предметы иудаики, серебро, даже арон ха-кодеш из дуба. Заходи, приведи своих друзей-художников. Люди искусства — мои постоянные клиенты.
— А деревянные скульптуры у вас есть?
— Что? Ни в коем случае, я языческой нечистью дом не опоганю. Скульптуры — это идолы! Мне, коэну, нельзя к ним прикасаться, и тебе — не советую.
Короткий пятничный день всегда чреват слишком ранним приходом субботы и наполнен лихорадочной суетой последних предсубботних приготовлений. Соседка с верхнего этажа хлопочет — моет балкон. Струя грязной воды обрушивается в центр стола, заставляя столпившихся отскочить в стороны. Стол приходится отволочь куда-то за угол. Трудолюбивая женщина принимается чистить второй свой балкон и снова оплескивает аукцион внизу.
Мелкие слесарные, столярные, обивочные мастерские, ресторан «Ицик ха-гадоль»[11] (внушительных размеров владелец ресторана стоит при входе, так что все могут воочию убедиться в его величии) закрываются.
Последние посетители уже оставили щедрые чаевые в рыбном ресторанчике — сюда съезжаются в пятничные полуденные часы на свежий морской улов деловые компьютерные люди из стерильных кондиционированных районов северного Тель-Авива. Они любят снять недельное напряжение хорошим обедом, поговорить на сытый желудок о законных правах арабов на Яффо и ополоснуть глаза бесконечными морскими далями перед субботним семейным затворничеством. Фабричка «Кровать моей мечты», гаражи, пекарни, некошерный русский колбасный магазинчик — всё закрывается.
С грохотом и непреклонностью судебного приговора, без права обжалования обрушиваются гильотинами железные жалюзи.
Оторванные конечности и головы, но ведь они же — археологические обломки скульптур, которые нам так милы на музейных стендах. «Эти головы — чрезвычайно выразительный элемент экспозиции — покоятся на необычно, под углом поставленных полках-пюпитрах, так что лица этих пожилых поживших людей, в коих отражена, впечатана вся их жизнь, буквально читаются».
Мимо нас прошаркала группка пожилых католических монахинь (бледные лица, не знающие косметики, волосы убраны под платки-наколки, пепельно-серый цвет, бестелесность) и протопал взвод из трех молодых арабок с выводком детей (платья-халаты, волосы убраны под платки-реалы, широкие, сочные, небрежно вылепленные лица, тоже не знающие косметики, дешевая грубая обувь).
«Брокеры» тонко чувствовали ситуацию и уверенно играли на понижение. Акции моего предприятия падали. Цена реди-мэйда неумолимо приближалась к той черте, за которой мне придется доплатить, только бы кто-нибудь добрый прихватил стол с собой в качестве субботнего подарка.
Спасение возвестило о себе звонком мобильного телефона. Оно имело образ хмурого грузного торговца. Торговец достал из кармана засаленных рабочих брюк крошечный изящный телефон последней модели, открыл элегантную крышечку и прижал мясистую ладонь, на которой только что хрупко красовался телефончик, к уху. Аппаратик исчез — его поглотила пятерня. Мужчина подошел к стенке и отвернулся, будто собрался справить малую нужду. Но нет: крики и угрозы перекрыли жужжание торга. Это подошедший корил свою ладонь за невыполнение каких-то важных условий. Не переставая сквернословить, как продавцы икон на Измайловском рынке в Москве, горлопан зажал телефончик на этот раз между ухом и плечом, отчего его массивная голова оказалась криво и неестественно прижатой к туловищу, и таким образом высвободил обе руки. Затем он подошел к столу и ощупал его по-хозяйски, как цыган лошадь на бессарабском базаре. Проверил суставы, погладил, потрепал и похлопал по гладкой стальной поверхности, поглядел в пасть. Затем опустился на землю в позе молящегося мусульманина — анусом в небо, — чтобы заглянуть столу в пах, и, кряхтя, втиснулся под стол целиком.
Скованность и неудобство смирили его дух и расположили к компромиссам. Вылезал он из-под стола похорошев и подобрев. Пожелав своему плечу «Шабат шалом!», он достал из нагрудного кармана пачку стошекелевых купюр, перетянутую аптечной резинкой, выдернул из нее две сотни, сунул их мне в руки, взвалил стол на спину и уволок прочь.
— В добрый час, поздравляем, видишь, никогда нельзя падать духом! Мы за тебя все время болели, — несостоявшиеся покупатели спешили разделить со мной удачу. А Коэн даже подмигнул — ты что, думаешь, он так просто пришел, увидел, купил? Как бы не так — это я его привел, потому что я люблю помогать людям. От природы карий, здоровый глаз потомка священнослужителей голубел небесной непорочностью.
Один из доброжелателей поманил меня в сторону, ухватил за локоть и стал шептать:
— Не огорчайтесь, геверет художник, вы мне лучше скажите, вы картину маслом написать можете? А то у меня есть очень серьезный заказчик. А с этими дела не имейте — жулики! Мой заказчик хочет богатую картину про Кишиневский погром и в дорогой раме под золото. Он желает, чтоб было много фигур и очень много обнаженного тела.
— А обнаженное тело тут при чем?!
— Как «при чем»? Ведь во время погрома насиловали! Надо знать и любить свою историю! Зря вы отказываетесь, очень выгодный заказ.
Реди-мэйд незамедлительно конвертировался в скромное количество продуктов, бутылку красного сухого вина и букет цветов, украсить субботу.
Старьевщики еще долго не расходились, обсуждая разыгравшуюся на их глазах сцену продажи стола.
«Ай-яй-яй, какой убыток, вы только подумайте». «Продешевила, ой как продешевила. Такая порядочная женщина, ее дочь служит в МАГАВ[12], как и мой старший. Тяжелая и опасная служба». «Да нет, ее дочь — манекенщица, какую газету ни откроешь, везде ее фотографии». «Это другая дочь, а та, о которой вы говорите, учится в университете в Иерусалиме». «У нее что, три дочери?» «Все вы путаете, у нее — одна-единственная дочь, пусть будет здорова. Приезжает к матери по субботам». «А сама, сама-то — разведенная?» «Вдова вроде бы». «Это хорошо, что вдова, а не разведенная — повезло бабе, а то трех дочек в университете обучать — это сколько же денег надо?!» «А чем она занимается?» «Искусством, говорят, она художник, скульптор». «Ее счастье, что художник, говорю я вам, а то ведь в торговле — здесь обязательно талант нужен».
Диплом со свастикой
В состоятельных бессарабских семьях было принято посылать детей учиться в Западную Европу. Высшее техническое образование Самуил Дойч получил в Мюнхене во второй половине тридцатых годов. Как же ему, еврею, это удалось? Может быть немецкая фамилия помогла? Вовсе нет, почти все Дойчи, как известно, — евреи. Инженерную Академию он закончил с отличием и диплом, украшенный гербовой черной свастикой сверху в центре листа в обрамлении готических букв хранил при себе в заветном чемоданчике все лихие советские годы с риском для жизни. Как он выжил во время войны? Был ли мобилизован в Советскую армию? Не спрашивайте — не знаю. В послевоенные годы Дойч то занимал высокие ответственные должности — был главным инженером Госпрома Молдавии, то пускался в бега и отсиживался за печкой у дальней родни в Краснодаре. Он был поджарым, тонкогубым и близоруким, ступал осторожно, как канатоходец, и совершенно не разбирался в людях. «Самуил снова привел в дом какого-то подонка и уверяет меня, что тот — порядочнейший человек», — жаловалась жена. Ей случалось заставать мужа за нелепой беседой с почтальоном или сантехником. «Как здоровечко, товарищ главный?» — интересовался сантехник, прочищая трубу от унитаза. «Нет, нет, любезный Вы мой, как Ваше здоровье — это куда важнее, расскажите мне об этом поподробнее, прошу Вас». В голосе хозяина звучала нездешняя доброжелательность. После ухода инсталлятора семья обычно не досчитывалась гаечного ключа или отвертки. У подчиненных велеречивый стиль вызывал оторопь, куда большую, чем хамские окрики или развязная фамильярность других руководителей, и всякий раз после подобного приветствия они ждали беды. Начальника прозвали «иезуитом». Прозвище закрепилось за ним и сохранилось даже со сменой страны проживания, сам он об этом не знал.
Его мучили иные прозрения и догадки. Он подозревал, что зубной врач вмонтировал ему под коронку передатчик, считывавший мысли. Тогда-то он и заметил, что «транслирует» на немецком — любое его действие подчинялось ритму заученных с детства любимых стихов Шиллера, Гете или Рильке. Открытие заставило его похолодеть, и с этого момента он был постоянно занят тем, что «глушил» свои декламации бравурными советскими маршами. «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля…» — распевал он в уме, доказывая свою политическую лояльность. Немецкая классика, надо сказать, отступала под натиском противника, но вскоре снова возвращалась на прежние позиции.