Анри Труайя - Охота
10 февраля я пошел на работу, чувствуя, как оттягивается револьвером брючный карман. От торжественности этого последнего свидания кровь леденела в жилах. Я больше не был Александром Рыбаковым, бывшим царскосельским лицеистом, приехавшим осматривать Париж. Я был — Судьба.
Но чем яснее я понимал патриотическую значимость моего поступка, тем сильнее ощущал, как ужас парализует мое сознание и мою руку…
Вид Жоржа Дантеса, мирно, как всегда, сидевшего у себя за письменным столом, был для меня — как удар в грудь. Барон выглядел усталым, тревожным, хмурым — как будто мои шаги прозвучали для него шагами самой Справедливости. Как будто он с самого начала знал, что я собираюсь сделать с ним. Как будто он принял свою участь, смирился с нею.
Я всматривался в него со страхом и жалостью. Сразу выстрелить или немного подождать? Несколько минут… может быть, час… в конце концов, торопиться некуда… в конце концов, для того, чтобы оплатить свои счета, у него есть время до вечера… Ну а если к нему за это время явятся посетители? Так и что? Каким образом это помешает мне разрядить оружие тогда, когда наступит срок? На самом деле, сколько бы доводов рассудка я ни приводил, мне попросту не хватало решимости — я словно бы замер, не в силах ни перейти к действию, ни отказаться от своего намерения. Я уже проклинал взятое на себя обязательство (кто навязал мне его?!), душа моя отказывалась от убийства беззащитного человека. Правая рука непрерывно ощупывала в кармане револьвер. Он жег мне пальцы: «Быстрее! Быстрее! Чего ты медлишь? Чем скорее все кончится, тем лучше!..» И тут мне на ум пришли стихи Пушкина — наверное, чтобы поддержать, не отдать на откуп слабости. А Дантес пригласил меня сесть и сказал:
— Вот подумал, что можно прямо сегодня начать ту работу, о которой мы уже говорили, — над воспоминаниями… Я стану вам диктовать подряд, что вспомнится, а потом, позже, приведем все это в порядок…
«Потом!» Он воображает, что у него есть «потом»! Его неведение взволновало меня. На круглом столике, приставленном к письменному, было приготовлено все необходимое для диктовки: бумага, перья, чернильница… Я машинально собрался записывать за ним, пока не пробьет час убить его. Он стал диктовать — глухо, монотонно, выбирая слова, спотыкаясь на них, замолкая, спохватываясь и начиная говорить снова.
— Я родился 5 февраля 1812 года в Кольмаре от родителей, семьи которых на протяжении многих поколений обитали в Эльзасе. Мой отец, барон Жозеф Конрад, обвенчался с моей матерью, Матильдой Анной Луизой де Хацфельд, в 1806 году…
Все это было совершенно неинтересно, но по мере того, как я записывал все разветвления генеалогического древа, у меня создавалось и крепло ощущение, будто я все глубже и глубже погружаюсь во внутренний мир, в душу человека, которого, как был уверен, ненавижу. Привык ненавидеть. Львиное его, старческое лицо притягивало мой взгляд, околдовывало. Как он, наверное, хорош был собой в те времена, когда Натали отдавала ему контрданс за контрдансом под носом у Пушкина. Револьвер стал тяжелым, давил мне на бедро. Неужели я дрогнул? А может быть, пепельная барышня Изабель Корнюше права, утверждая, что любое человеческое существо, даже обремененное недостатками, имеет право на жизнь? Может быть, даже самые отвратительные из людей заслуживают уважения только потому, что они творения Божьи? Я не мог бросить перо и взять револьвер… Пальцы стали негнущимися, неповоротливыми, в голове звенела пустота. А Жорж Дантес, бесстрастный и неколебимый, как скала, говорил и говорил со своим эльзасским акцентом, передавал и передавал мне ровным своим голосом, все так же, на одной ноте, те воспоминания, которые до сих пор хранил в сердце… Рассказывал о достойных почитания корнях своей семьи, о том, как учился в лицее Бурбон, затем в военной школе Сен-Сир, о том, как возмутила его революция 1830 года, о том, как, будучи легитимистом[17], отказался служить Июльской монархии[18], как отправился в добровольное изгнание в Сульц… Я не мог дождаться, когда же дойдет очередь до его приезда в Петербург и встречи с Натали, но барон с удовольствием задерживался на предыдущих годах. Этак мы к делу приступим не раньше чем через несколько месяцев! А вдруг — может ведь такое случиться! — он пожелает спрятать концы в воду? А вдруг из скромности не расскажет о сути своих разногласий с Пушкиным? В любом случае, до тех пор, пока он подберется к самому для меня интересному, с ним будет покончено.
Мы занимались диктовкой уже час, меня одолевали мучительные и противоречивые мысли, и я перестал записывать. Жорж Дантес заметил, что не все со мной в порядке, и участливо спросил:
— Что-то не так, господин Рыбаков? Вы неважно себя чувствуете?
— Нет-нет, ничего, пустяки… — пробормотал я. — Устал немного…
— Понимаю, я тоже устал. Продолжим завтра, — решил Дантес.
И откинулся на спинку кресла. Я было подумал, что на сегодня вообще все и что он меня отпускает. Оказалось, нет. Барон явно вошел во вкус, возвращаясь в прошлое. Он перебирал, крутил в руках какие-то медальоны, блокнотики, старые пожелтевшие письма — все это в изобилии было представлено у него на столе. Видимо, в соприкосновении со старыми вещами магически пробуждались воспоминания, и это действовало на него подобно наркотику. Потом Дантес встал и указал рукой на портрет, висевший в простенке между окнами: мужчина в расцвете лет, острый взгляд, парадный мундир, крест Почетного легиона на груди.
— Мой отец, барон Жозеф Конрад дʼАнтес, — представил он. — А вот моя матушка, Мария Анна Луиза де Хацфельд…
Миловидная женщина в очень красивом наряде улыбалась, глядя из позолоченной рамы. Жорж Дантес знакомил меня со своими усопшими родственниками… Потом он выложил на столик с полдюжины миниатюр на слоновой кости, выполненных в форме подвесок:
— Мой сын Луи Жозеф ребенком… Моя дочь Берта Жозефина в день помолвки… Моя сестра Аделаида Филиппина…
Я из вежливости восхищался. Теперь его рука копошилась в старых письмах…
— Думая о нашей с вами работе, я порылся в своей корреспонденции давней поры, — снова заговорил барон. — Чего тут только не найдешь!.. Самые дорогие моему сердцу письма — от моего приемного отца, барона ван Геккерена. К величайшему моему сожалению, он служит в Вене, и мы очень редко видимся. Но, разумеется, не прекращаем переписки, точно в былые времена… Я многим, многим ему обязан!
Интересно, а не сохранилось ли у него в каком-нибудь тайничке записок Натали Пушкиной? Может быть, они даже и письмами не обменивались до того, как случилась трагедия? Такой был обычный невинный флирт, совсем безобидный… И только из-за недобрых взглядов, гнусных шепотков несколько туров вальса привели к смерти поэта… Словно догадавшись, о чем я думаю, Жорж Дантес вдруг спросил — прямо в лоб:
— Жена Пушкина, кажется, скончалась несколько лет назад?
— Да… — растерянно ответил я. — Году в 1863-м или в 1864-м, по-моему…
— Я слышал, она выходила замуж второй раз… после… после смерти этого безумца Пушкина?
— Верный слух.
— За кого же?
— За некого Ланского. Военного. То ли полковника, то ли генерала, уж и не помню…
— Должно быть, полная противоположность Пушкину!
— Думаю, да, сударь, — сдержанно ответил я.
Дантес от души вздохнул.
— Бедная женщина! Такая страшная трагедия и такой ничтожный финал… Никто из нас не представляет собою монолита, никто не может быть цельным всегда… Что у меня сегодняшнего общего с позавчерашним подростком? Вы увидите, молодой человек, вы увидите, что жизнь лепит нас, не спрашивая о нашей воле… И не только лицо меняется с годами…
Я лихорадочно сжал в кармане револьвер. «Теперь или никогда!» — решил я. И сразу же понял, что никогда не смогу выстрелить в этого безоружного, доверяющего мне человека. Симпатия, которую он ко мне проявлял, смела остатки мужества. Я думал: надо совсем не иметь воображения, чтобы осмелиться выстрелом в упор превратить живого, мыслящего человека, человека, строящего какие-то планы, хранящего воспоминания, о чем-то горюющего, чему-то радующегося, чего-то боящегося, — в кусок мяса. В мертвую материю. Вот в чем дело: у меня-то воображения слишком много! Это оно не позволяет мне действовать! Я не могу… Потому что вот он сидит передо мной, шевелит губами, качает головой, роняет слова, вот он сидит передо мной, барон Жорж де Геккерен дʼАнтес, победитель Пушкина… Пушкина, который сегодня всего лишь молчаливый призрак… Барон осторожно взял со стола письмо с почти выцветшими чернилами, пробежал текст глазами, задумался, письмо выпало у него из рук… Я понимал, что он не в силах вырваться из плена памяти, что он все еще там — в своей бурной юности, рядом с Натали, на белом снегу близ Черной речки…
— Может быть, взять да и сжечь все эти бумажки? — вдруг спросил барон. — Когда приходит осень, надо без колебаний ступать по мертвым листьям, чтобы выйти из лесу!