Три часа ночи - Карофильо Джанрико
— Слово «совершенный»[8] происходит от латинского perficere, то есть «исполнить, закончить». Таким образом, «несовершенный» значит «неисполненный», «незаконченный». Именно незаконченность отличает джаз от прочих музыкальных жанров. К примеру, в классическом произведении партитура содержит все ноты, которые необходимо сыграть. Исполнитель разучивает партитуру и играет точно по написанному, ни нотой больше, ни нотой меньше. Работа состоит в том, чтобы дать звучание ровно той последовательности нот, которую предложил композитор. Тогда как в джазе партитура — лишь отправная точка.
— Ты это имел в виду, когда рассказывал мне про стандарт — ну, канву, на основе которой импровизируют джазовые музыканты?
— Все верно. Они отталкиваются от стандарта, то есть от данных в партитуре нот, и пускаются на поиски чего-то нового. На поиски других вещей, о которых до начала игры даже не подозревали. Джазовый музыкант не только исполнитель, но и соавтор произведения, которое он играет.
— Про трубача ты сказал, что у него есть интенция. Что это означает?
Папа закурил и немного сбавил шаг, словно желая лучше обдумать свой ответ.
— Пожалуй, это понятие из числа тех, про которые можно сказать то же самое, что Блаженный Августин говорил о времени: если никто не спрашивает, я знаю, что это такое. Если я хочу объяснить это тому, кто спрашивает, то уже не знаю, что это такое. — Он молча докурил сигарету и продолжил: — Сформулируем так: интенция — это точка, в которую хочет прийти музыкант, играя ту или иную композицию. Точнее даже, не только сама точка, но и путь, которым он хочет к ней прийти. Интенция — одновременно и пункт назначения, и дорога до него. Есть разные типы интенций: серьезная, драматическая, фривольная, тонкая, остроумная… Понятнее объяснить не могу.
— Тот трубач имел серьезный вид.
— Он действительно был очень серьезен.
Мимо нас прошел парень в пижаме, он вел на поводке огромного мастифа. Человек и пес смерили нас подозрительными взглядами, недоумевая, что мы, явно чужаки, делаем тут глубокой ночью.
Я посмотрел на часы и задумался, на какую прогулку этот хозяин вывел своего питомца — последнюю ночную или первую утреннюю? Очередной вопрос на тему интерпретации времени.
— Ты как? — спросил папа, когда мы миновали еще несколько кварталов.
— Прекрасно. А ты?
— Тоже неплохо. Усталости совсем не чувствую.
Было без двадцати три, мы шагали быстро, были бодры и в хорошем настроении. Каким-то образом я начинал приобщаться к тайнам города, по которому мы гуляли уже много часов подряд. Мой взор выхватывал из темноты укромные уголки, останавливался на таинственных окнах, за которыми мелькали людские тени. В ломаных линиях марсельских улиц я угадывал очертания своей нынешней и будущей жизни. Особенно будущей.
Взгляд отца был слегка затуманен, выражение лица хранило спокойную сосредоточенность.
— Тебе не кажется, что мы заблудились? — спросил я.
— Похоже на то.
— Сверимся с картой?
— А зачем? Мы ведь никуда не спешим, — ответил папа с ноткой веселого безумия в голосе.
Несколько мгновений я смотрел на него, пытаясь понять, шутит он или говорит всерьез. По моим ощущениям, он не был так уж серьезен и в то же время не шутил.
— Говорят, заблудиться в городе, будто в лесу, — это целая наука, — усмехнулся отец.
И мы с энтузиазмом стали постигать эту науку. Можно сказать, нас охватила душевная лихорадка: мы рассуждали не так, как обычно, замечали предметы и собственные ощущения, которые в другой ситуации ускользнули бы от нашего внимания.
— Иногда я задаю себе вопрос, что такое по-настоящему быть свободным, — брякнул я ни с того ни с сего.
— Думаю, свобода приходит к нам только в связке с риском и незащищенностью. Свобода — всегда шаткое равновесие, пребывание не в своей тарелке.
— Меня привлекает идея чувствовать себя не в своей тарелке.
— Много лет назад мы с твоей мамой тоже так считали.
Несколько минут мы шли в тишине, которую нарушало лишь папино сбивчивое дыхание курильщика, шорох шин изредка проезжавших мимо автомобилей да эхо наших шагов.
— По-моему, вон тот бар открыт, — заметил я, видя вдалеке светящуюся вывеску.
— Тогда давай зайдем туда и выпьем кофе.
— Окей.
— Эту штуку оставь снаружи, — сказал отец, кивая на металлический прут, который я упрямо продолжал нести, будто он был моим табельным оружием. — Если возникнут разногласия, нам лучше полагаться на свой дар красноречия.
18
Заведение оказалось не очень-то гостеприимным. Освещение было холодным и резким, на стенах висели плакаты с изображением футболистов команды «Олимпик Марсель», сборной Франции по футболу, а также типов в спортивной форме и боксерских перчатках, которые колотили друг друга по лицу; «Savate championnat national français 1981»[9] — кажется, так гласили надписи на последних плакатах. На высокой полке, расположенной рядом с ними, размещались какие-то наградные кубки.
За грязной старой деревянной стойкой с мраморной столешницей стоял мужчина примерно тех же лет, что и мой отец, этакий трущобный вариант одного из персонажей мультфильмов студии «Ханна-Барбера», рейнджер Смит с мрачным взглядом и двухдневной щетиной. Вдоль стен бара тянулись металлические столики с облупившейся синей краской.
За одним сидели трое посетителей, перед каждым из которых поблескивала рюмка с янтарной жидкостью. Они курили толстые сигареты без фильтра и что-то оживленно обсуждали.
При виде нас мужчины умолкли на несколько секунд, а потом снова затараторили. Папа спросил у хозяина, можно ли нам выпить кофе в его заведении, тот кивнул в ответ и, явно сделав над собой усилие, махнул рукой в сторону одного из свободных столиков.
Мы заказали два кофе. Бармен осведомился, не желаем ли мы пропустить по рюмочке пастиса. Отец вежливо отказался, пояснив, что нам необходимо сохранять ясность мыслей. По какой-то неведомой причине этот ответ понравился рейнджеру Смиту, и на его лице мелькнуло подобие улыбки.
— Пап, слушай, из нас двоих сохранять ясность мыслей нужно мне. Может, вернемся в отель и ты немного вздремнешь, а? Я почитаю, со мной все будет прекрасно.
— Нет уж. Если я перестану тебя контролировать, ты, не ровен час, тоже уснешь, и нам придется начинать сначала.
Я собирался возразить, но он добавил:
— Кроме того, мне не хочется спать. Мне приятно бодрствовать. Я всегда относился ко сну как к вынужденной необходимости, поэтому сейчас, имея право отказаться от него, ощущаю себя свободным.
— Тогда давай думать, чем займемся завтра, то есть уже сегодня.
— Который час?
— Пятнадцать минут четвертого.
Бармен принес нам кофе и поинтересовался, не итальянцы ли мы. Услышав «да», он мигом преобразился и стал сама приветливость. Он рассказал, что его дед был из Сорренто, что его самого зовут Жерар Яккарино и что, хотя родился в Марселе и никогда не бывал в Италии, он чувствует себя наполовину итальянцем. Смесь языков, на которой он говорил, была понятна и мне.
Вскоре мы узнали, что на финале прошлогоднего чемпионата мира, когда Германия в полуфинале обыграла Францию по пенальти, наш новый знакомый болел за Италию. Сильнейшим итальянским игроком он считал не Паоло Росси, а Клаудио Джентиле и утверждал, что итальянцы победили в чемпионате, потому что у них была лучшая защита в мире.
— А что это за вид спорта? — спросил я, кивая на плакаты с парнями в боксерских перчатках, мордовавшими друг друга.
Сават, ответил Яккарино. Вид спорта, зародившийся в Марселе. То же самое, что бокс, только бить противника можно и руками, и ногами. Один из атлетов на плакате — его сын, вице-чемпион Франции восемьдесят первого года.
В бар вошли четверо парней, они возбужденно переговаривались и, похоже, из-за чего-то спорили. Синьор Яккарино отправился обратно за стойку.