Мариам Юзефовская - В поисках Ханаан
— Мне пора. Я на Проспект к Марите. Ты со мной? — спрашивает он Лину.
Антанас упорно называет дочь на литовский лад, и это раздражает не только Белку и полковника, но даже Лину.
— Маша, Маша! — раздраженно поправляет она, — сколько раз повторять? Езжай. Я задержусь.
Лина машет ему рукой и остается. Как у истинной правительницы, у нее всегда много дел. Она охотно хлопочет за каждого из нас: что-то достает, кого-то устраивает. У моей сестры чуть ли ни полгорода знакомых — работа на телевидении распахивает перед ней многие двери. Но и мы, ее поданные, всегда должны быть под рукой: «Сходи, пожалуйста». «Отнеси, пожалуйста». «Позвони, пожалуйста». В один из дней Лина меня посылает на улицу Тилто, к Гуте:
— Постарайся ей понравиться. Изумительная старуха. Работает в центральной библиотеке, — напутствует меня Лина и вручает сборник своих стихов «Быть любимой я хотела», месяц назад он вышел в Москве и еще пахнет клеем.
Мне ужасно не хочется тащиться в сырой мартовский день на улицу Тилто, но и отказать неловко — Лина водит меня по концертам, спектаклям, вечеринкам. Я безвольно, словно тень, следую за ней. Иногда меня охватывает оторопь: «Что со мной происходит?» А потом смиряюсь: «Почему бы и не пойти? Все равно моя жизнь превратилась в череду серых дней?»
Гутя оказалась хрупкой маленькой старушкой с лучистыми серо-голубыми глазами и седыми букольками. Я вручаю ей книгу и порываюсь уйти, но она упрямо тащит меня в комнату.
— Нет, нет и не думайте. Попьем чайку, поговорим.
Она уходит на кухню, и я осматриваюсь. В центре комнаты стоит круглый стол на львиных лапах, у окна — рояль, на стенах в металических тонких рамках развешаны рисунки, выполненные карандашом и акварелью. Под каждым надпись. Я обхожу их один за другим: «Енисей зимой», «Домик», «Сугробы выше крыши», «Ледоход», «Окрестность». Всюду скудная природа и убогость.
— Это рисунки моего мужа, — слышу за спиной голос Гути. — Станислав был архитектором. — Она произносит имя Станислав на польский лад — с ударением на середину слова.
— Что он строил в этой глуши? — вырывается у меня.
— Видите ли, — Гутя пристально смотрит на меня, потом говорит размеренным отстраненным голосом, — мой муж отбывал там ссылку. Станислав ненавидел псевдоклассический сталинский стиль. Доказывал, что он пошлый и безвкусный. Муж был поклонником Антонио Гауди, тот считал, что архитектура должна копировать творения Господа Б-га. Вы слышали об этом архитекторе?
— Нет, — честно признаюсь я.
— По его проекту застроена Барселона, — Гутя на секунду задумывается, — приходите ко мне на работу. Спросите Августу Вацлавовну. У нас в книгохранилище есть изумительные альбомы Барселоны.
Гутя подходит к акварели, на которой изображен домик, заваленный сугробами:
— Вот здесь Станислав прожил пять лет. А это мой майонток (усадьба). — Улыбается она и показывает на карандашный рисунок, висящий на противоположной стене. За редкой изгородью из жердей чернеет избушка с двухскатной крышей, рядом сарай с распахнутой настежь дверью, за изгородью — чахлые кустики, одинокое дерево и река.
— И вы тоже? — выдыхаю я.
— Как польская националистка. Там мы и познакомились. — Гутя пристально смотрит на меня и смеется. — У вас с Линой поразительное сходство. Даже в выражении лица. Когда она удивляется, то также вскидывает брови и приоткрывает рот.
— Мы с ней двоюродные сестры.
— Вы тоже пишете стихи?
— Нет, у меня нет таланта, — словно оправдываясь, говорю я.
— Вы неправы. У каждого свой дар. Вы просто в себе еще не разобрались, — Гутя осуждающе поджимает губы. — Б-г никого не выпускает в этот мир с пустыми руками. Не зря дети рождаются со сжатыми кулачками. И если мы в себе это глушим, то природа строго спрашивает с нас. А главный талант — это умение радоваться жизни. Каждому дню. Там, — она кивает на один из рисунков, — выживали лишь такие.
Я замираю, словно передо мной приоткрывается дверь в другой мир.
Гутя накрывает стол салфеткой, приносит сахарницу, печенье, расставляет чашки и разливает чай. Она усаживает меня за стол, а сама начинает листать сборник.
— Вы знаете, у вашей сестры несомненно есть дар. У нее встречаются пронзительные строчки.
— Всего лишь строчки? — обижаюсь я за Лину.
— Что вы! Даже одна строчка много значит. А здесь их немало. Посмотрите, например, вот эта:
Мятежная — строю последний приют,Где хлебы смиренья на стол подают.
— Или здесь:
Наши души — сиротские дети,Ищут нас средь пожарищ страстей.
— В своих стихах ваша сестра совсем другая, чем в жизни, — задумчиво произносит Гутя и пытливо смотрит мне в глаза. — А впрочем, так и должно быть. Творчество, вроде купели, очищает человека и возвышает над суетой.
— Как тебе Гутя? — допытывается у меня Лина на другой день, — о чем вы беседовали?
— Об ее муже, о твоих стихах.
— А о сыне?
— Разве у нее есть сын? — я пожимаю плечами. — Она ничего не говорила о нем.
— Значит, ты ей не показалась, — произносит Лина торжествующим голосом и вдруг набрасывается на меня. — По кому ты носишь траур на своем лице? Кто у тебя остался в твоем Дубровске? Мужчина твоей мечты?
— Не болтай глупости, — неохотно отвечаю я, — никого у меня там нет.
— А были? — ее глаза сверкают любопытством.
Лина любит выпытывать подноготную своих подданных. Но мне нечего ни скрывать, ни рассказывать. Несколько скоротечных, как простуда, романов не оставили в моей душе и следа.
— Слушай, не будь идиоткой, — вспыхиваю я. — Неужели ты не понимаешь, что я потеряла любимую работу?
— Любимым бывает мужчина, — печально говорит Лина. — Но ты у нас маленькая. Ты еще этого не знаешь, — и тут же круто меняет тему разговора: — Чем тебе плохо в бюро переводов?
— Муть и тоска.
— Приглядись, ты там работаешь без году неделя, — пытается уговорить меня Лина и вдруг решительно произносит: — Хорошо, сестричка, постараюсь помочь.
Я не верю в ее всемогущество, но к весне она не без труда преодолевает сопротивление отдела кадров и втискивает меня в КБ консервной промышленности. Теперь изо дня в день копирую чертежи и тексты, которые мне понятны не более, чем китайские иероглифы. Мои орудия труда: шуршащая калька, ученическая ручка и пузырек с тушью. К пяти часам у меня на среднем и указательном пальцах правой руки остаются две черные вмятинки, которые старательно оттираю пензой. Особенно тщательно — в нечетные недели месяца, когда Гутя работает в вечернюю смену. Ведь мне предстоит листать редкостные альбомы.
— Сюда, сюда. Подальше от злых глаз, — приговаривает она и ведет через зал в закуток, отгороженный шкафами.
На столе уже громоздится стопка альбомов.
Иногда думаю о наших с Линой отношениях. О родстве-соперничестве, которое связывает нас. В детстве я донашивала ее платья, а теперь, когда мы повзрослели, отвергнутые ею мужчины пытаются найти у меня утешение. Но одних она вдруг, то ли опамятавшись, то ли по внезапной прихоти, переманивает назад. Другие, разочаровавшись во мне, бесследно исчезают сами. Я их не осуждаю. Вместо Лины — бурлящей пенящейся горной реки с опасными водоворотами и порогами, предстаю я — тихая заводь, наполненная стоячей водой, подернутая ряской. Вырванная с корнем из своего рая, я живу словно во сне. Несколько раз в отчаянии делаю попытку опять бежать из семейного гнездовища куда глаза глядят, из фанаберии твердя себе, что я — из рода Голь, и мне сняться с места — раз плюнуть. Беру отпуск и, очертя голову, срываюсь с места, чтобы все начать с начала. Снимаю в маленьком городишке в каком-нибудь неказистом домике на окраине комнатку и начинаю искать работу сменного инженера или мастера. Благо, на любом районом телефонном узле или захудалом заводишке их всегда не хватает. Но мой московский диплом с отличием и копия трудовой книжки производят на кадровиков не столько неотразимое впечатление, сколько настораживают. Они пристально их рассматривают, вникая в каждую букву. После чего столь же пристально вглядываются в мое лицо, пытаясь обнаружить скрытые пороки. Дают заполнить анкету. А затем, мямля о летунах, о необходимости прописки, о длинных очередях на жилье, сухо предлагают заглянуть через пару месяцев. Я выхожу из очередного отдела кадров, чувствуя себя, словно прокаженная. Зайдя в тупик, покупаю местную газету. Внимательно просматриваю все передовицы, поздравления и некрологи. «И. П. Воробьев — седьмая автоколонна выражает соболезнование». Нет, автоколонна не годится, — я ставлю жирный крест, — а вот товарищ Я. Р. Булкинас. «Завод сопротивлений скорбит». Завод сопротивлений — уже ближе к моей специальности. Вся эта колготня не давала мне расслабиться, а главное — не оставляла времени для расцарапывания кровоточащей ранки. В конце концов я, как побитая собачонка, возвращалась в родной город, мысленно перенося систему координат своей жизни из точки Б в точку В, с тем чтобы начать новый отсчет времени.