Тони Моррисон - Жалость
По прибытии они не стали даже делать вид, что когда-нибудь встретятся снова. Знали: этого не будет, поэтому простились наскоро и равнодушно; каждая собрала пожитки и устремила взгляд в толпу — высматривать будущее. Они и впрямь никогда больше не виделись, если не считать мнящегося кружения около одра больной Ребекки.
Он оказался больше, чем ей представлялось. Все мужчины, которых она видела раньше, были низкорослыми. Крепкими, коренастыми, но низкорослыми. Мистер Ваарк (очень не сразу смогла она сказать ему Джекоб) подхватил оба ее короба, но сперва улыбнулся и потрепал по щечке.
— Помнишь, ты снял шляпу и заулыбался. Все улыбался и улыбался. — Ребекке казалось, что она отвечает на ухмылку новообретенного мужа, но ее запекшиеся губы едва шевельнулись, хоть и была она вся там, на месте их первой встречи. Ей тогда показалось даже, что всю свою жизнь он только к этому и стремился — после долгого ожидания наконец встретиться с ней, — столь явственно было его облегчение и радость. Шла за ним, после месяца с гаком в море земля была странно неподатливой, подгибались ноги, она запнулась на дощатых стланях и порвала подол. Он не вернулся к ней, не остановился, и она зажала лоскуты юбки в кулаке, поправила под мышкой тюк с постелью и заспешила к телеге, нарочно не заметив поданную им руку помощи при посадке. Все, жребий брошен. Не хочешь меня баловать — и не надо. Не надо мне от тебя никаких поблажек. Что ж, в виду грядущих тягот это было правильным решением.
«Кому жениться — сюда», лаконично оповещала вывеска рядом с входом в кофейню, а пониже, мелкими буковками, строка или даже стих, в котором сквозь предостережение проглядывало нечто завлекательное: «Страсть похотения без брака не есть ли блуд, грехом чреватый?» Старый и не совсем трезвый дьяк оказался шустер. Всего через пару минут они уже сидели в телеге, и сердце — ах! — так и обмирало от предвкушения сладостной наполненности новой жизни.
Поначалу он был робок, что она объясняла себе отсутствием у него опыта жизни ввосьмером в одной-единственной чердачной комнатушке — его не приучили к тому, чтобы на рассвете певучим крикам уличных разносчиков вторили страстные стоны с соседней постели. В общем, между ними не происходило ни того, что описывала Доротея, ни акробатики, о которой, икая от хохота, рассказывала Лидия; на быстрые сердитые совокупления ее родителей это тоже не походило. Она даже не чувствовала, что он ее берет, как-то все само собой получалось.
— Звездочка ты моя путеводная, — приговаривал он.
Пошел период долгого взаимопознавания — предпочтения, привычки… Какие-то отпали, вместо них появились новые… Разногласия — да, злость — нет, не было такого. Появилось доверие, а с ним бессловесные нескончаемые беседы, которые и служат опорой многолетней совместной жизни. Попытки поговорить о религии (как же они бесили ее мать!) не вызвали в нем интереса. К этому он был непробиваемо равнодушен — уж сколько на него давили соседи, всячески понуждали присоединиться к пастве, а не поддался, но если ей захочется… пожалуйста, почему нет? Несколько раз Ребекка к ним сходила, но от дальнейшего слияния с общиной предпочла воздержаться, и он не скрывал, что доволен ее решением. В итоге изучили друг друга досконально, да и зажили малым своим мирком, переплетясь и корнями, и ветвием. Извне никто им не был нужен. Или так им казалось. Потому что ведь будут же дети! И они были. Родила Патрицию, затем сына. Да и потом рожала, каждый раз забывая, что предыдущий так грудничком ведь и помер. Забывая про то, как капает с грудей, как запекаются, пухнут и болят соски — сорочку не наденешь! А главное, забывая, как короток может быть путь от колыбели к могиле.
Сыновья умирали, а годы шли, и Джекоб постепенно убедился, что фермой выжить можно, но в люди не выбьешься. Стал больше торговать, мотаться в разъездах. Зато когда возвращался — вот было радости! Опять же новости привозил, рассказывал о всяких диковинах и напастях: какой гнев, бой и погром пошел, когда в городе среди бела дня воин тамошнего племени застрелил проезжавшего мимо пастора — прямо на скаку с лошади сшиб; какие шелка появились в лавке — всех цветов радуги, таких и в природе-то не сыщешь; как поймали пирата, привязали к колоде и тащили на виселицу, а он ругательски ругал палачей на трех языках; как мяснику задали плетей за торговлю заразным мясом; как в воскресенье целый день лило без передышки, а на клиросе поют, и сквозь шум дождя издали это было нечто замогильное. Рассказы о его странствиях она слушала с удовольствием, но они и тревожили ее, бередили ощущение неустроенности здешней жизни, полной опасностей, защитой от которых у нее он один. Если помощницы, которых он вдруг иногда привозил ей, были молоды и неумелы, то подарками просто забаловал. Привез новый хороший разделочный нож, лошадь-качалку для Патриции… Какое-то время спустя она стала замечать, что рассказов становится все меньше, а подарков больше, да уже и не только хозяйственную утварь везет, а нечто, прямо скажем, эдакое. Серебряный чайный сервиз, например (который тут же спрятали с глаз подальше); хрупкий фарфоровый ночной горшок, которому по простоте обхождения быстренько отколотили край; и, наоборот, тяжелую, мощную расческу для волос — а ведь он их только и видел, что в постели. То шляпку, то чудные кружавчики. Шелковой ткани аж четыре ярда! Держа, как положено, язык за зубами, Ребекка только смотрела да улыбалась. Когда наконец осмелилась спросить, откуда деньги, он ответил: кое-что новенькое провернулось — и вручил зеркальце в серебряной оправе. Уже тогда, по одному тому, как хитро он повел глазом, распаковывая эти подарки, к хозяйству-то уж вовсе неприкладные, она должна была предвидеть, что однажды — и очень, наверное, скоро — прибудут наемные мужики помогать ему с вырубкой леса и раскорчевкой широченной плеши на взгорке. Новую хоромину учиняет строить! Да не хоромину, а каменные палаты, какие и не фермеру к лицу, и не торговцу даже, а прямо что высокородному сквайру!
Ведь мы обыкновенные, простые люди, — подумала она. — Жили себе тихо-мирно в таком краю, где этого не токмо что довольно, где это почитается чуть ли не за доблесть геройскую!
— Не надо нам новый дом! — набралась смелости высказать она. — А уж такой-то огроме́нный тем более! — При этом она брила его, заканчивала.
— Надо, не надо — э-эх, жена! Да разве в этом дело!
— А в чем же, святый боже? — Ребекка отерла лезвие от последнего шмата пены.
— Мужчина — это то, что он после себя оставит.
— Джекоб, мужчина — это его доброе имя, не больше и не меньше.
— Ты не понимаешь. — Он взял из ее рук холстинку, вытер подбородок. — Я его выстрою, я должен его выстроить!
С этого и пошло. Мужики с тачками, кузнец с горном, штабеля бревен, канаты с полиспастами, котлы с варом, молоты и ручники, па́рные упряжки лошадей, одна из которых как раз и саданула его дочери копытом в темя. Горячка строительства так его захватила, что он не заметил настоящей горячки, а она взяла да и свела его в могилу. А как только хворь свалила его, об этом прослышали баптисты и сразу запретили кому бы то ни было с фермы — особенно Горемыке — подходить к ним на пушечный выстрел. Разошлись работники, увели лошадей, унесли инструмент. Кузнеца-то давно уж не было, осталось железное кружево, сияло и красовалось — райские врата, да и только. Муж приказал, Ребекка без отказа — позвала женщин, насилу вместе подняли, переложили его с постели на одеяло. Все это время он хрипел: скорей, скорей! Совсем расслаб, не мог им поспособствовать нисколько, лежал бревно бревном, еще не мертвый, а уже сделался мертвым грузом. Несли под холодным весенним дождем. Юбки волочились по грязи, платки сбились, чепцы на головах промокли и волосы под ними тоже. В воротах возникла заминка. Пришлось положить его в грязь и вдвоем дергать — одна щеколду, другая нижний шкворень, чтобы развести створки, да потом еще дверь дома отпирать. Дождь хлестал ему прямо в лицо, Ребекка наклонилась, заслоняя собой. Выискав самый сухой кусочек нижней юбки, стала осторожно промокать ему лоб и щеки, стараясь не бередить язвенных мест. Наконец процессия тяжко вдвинулась в сени, потом в зал, и там его опустили — подальше от дождя, заливающего в пустые проемы окон. Ребекка встала на колени, склонилась к нему, спросила: ну как ты там, сидра хочешь? Его губы шевельнулись, но ответа не было. Тут он вдруг взглядом повел в сторону, словно увидел что-то или кого-то за ее плечом, зрачки поплыли вбок и остановились, да так и замерли вплоть до того момента, когда она решилась ему прикрыть глаза. Вчетвером — сама она, Лина, Горемыка и Флоренс — сидели на досках пола. Каждой казалось, что остальные плачут, но то могли быть и капли дождя на щеках.
Что она может заразиться, Ребекка не верила. Даже когда в Лондоне всех косила чума, ни родители, ни кто-либо из ее родственников не умер. Они потом хвастали — дескать, ни у кого из них дверь не опоганили красным крестом,[5] — хотя видеть видели всякое: и как собак убивали сотнями, и как по улицам глашатай ходил, выкликая: выносите трупы! выносите трупы! — а уж трупы мимо возили полными телегами, нагруженными до скрипа осей. Но вот она уплыла в новый чистый мир, в благоухающую свежестью Новую Англию, вышла замуж за рослого, крепкого мужчину, а он возьми да и помри вдруг; тут и она свалилась; кругом весна, все оживает, а она как Иов на огноище — будто в насмешку. Вот черт-то побрал! Это было излюбленное восклицание ее подружки карманницы в те моменты, когда на корабле в качку всех валяло и бросало друг на друга.