Юрий Козлов - Условие
Фёдор Фёдорович не представлял, что такое страдание. Умом он понимал и объяснял всё, что происходило вокруг, душа же при этом оставалась странно нечувствительной, немотствующей. Никакое конкретное дело, будь то охрана памятников старины, война против очевидного сановного произвола, поддержка молодого, попавшего в беду, дарования не могла всерьёз захватить его. Фёдор Фёдорович глубокомысленно кивал, поддакивал взволнованным собеседникам, но внутренне оставался холодным и спокойным. Более того, с искренним сожалением смотрел на кипящих негодованием, бичующих недостатки. Ну да, конечно, что-то можно исправить, можно добиться, чтобы слишком уж зарвавшегося чиновника перевели с повышением. Но за одной проблемой немедленно встанет другая, уже большего калибра, за ней — следующая и так — до упора, до стены, о которую вполне можно разбить лоб. Минуя связанную со всем этим нервотрёпку — гневные речи на собраниях, бесконечные телефонные перезванивания, объяснения, всевозможные письма в различные вышестоящие инстанции, на которые, как правило, никогда не бывало ответов, — лишь умственно погружаясь в беспокойную, с чередующимися периодами необоснованного оптимизма, усталости и уныния атмосферу «борьбы», Фёдор Фёдорович поверх живых говорящих голов — долетал до стены, смотрел вверх и убеждался: глухо! Чего попусту дёргаться, гнать волну? Безнадёжность, безверие рисовались Фёдору Фёдоровичу в образе огромной магнитной горы. Подобно ничтожному железному гвоздику, он болтался-маялся в силовом поле горы, не в силах ни оторваться, приобрести свободу, ни намертво прилепиться к горе, сделаться её частицей, чтобы уже не тратить время на рефлексию, пустые размышления.
Когда за ресторанными или пивными столиками, где в последние дни частенько сиживал Фёдор Фёдорович, речь заходила о народе, его самосознании, идеалах, корнях, он задумывался, чьи же, собственно, взгляды и мысли лично он выражает в своих сочинениях? Когда какой-нибудь внезапный, как правило, подвыпивший приятель звал его в деревню — пожить, пописать в чистой светлой избе, приобщиться, так сказать, к истокам народной жизни, Фёдор Фёдорович отказывался. Поздно. Он мог войти в чьи-то частные интересы, понимал умом, что держать скотину, получать на неё в достатке сенокосные угодья и комбикорма, возделывать по семейному подряду землю, продавать осенью государству или другим покупателям зерно и овощи, получать за это большие деньги, которые опять же тратить на расширение своего хозяйства — это хорошо, это на пользу всем. Однако, чтобы сделать это личным своим делом, посвятить борьбе за это ли, за что другое — жизнь, так вопрос для него не стоял. Фёдор Фёдорович вдруг понял, чьи взгляды, мысли, суждения выражает в своих писаниях. А вот их: пристрастившихся к достатку, к денежкам, присвоивших себе право считаться деятелями искусства и культуры. Глашатаев добра и нравственности, любящих поговорить о народности, но встающих навытяжку перед начальством, цепенеющих перед стеной, которую якобы не одолеть, а если и одолеть, то не при жизни нынешнего поколения. Фёдор Фёдорович подумал, не будь стены, её следовало бы выдумать. Стена снимает ответственность, давит в зародыше гражданственную мысль, отдаёт человека не какому-то там мифическому общему делу, народному заступничеству, высоким идеям, а… себе — живи, радуйся, наслаждайся и… ни за что не отвечай! Всё будет решено за тебя и без тебя. Ах, как сладко подчиниться! Тем более что послушание, бездумное повиновение рассматривается как наивысшая общественная добродетель. Что ухватишь — твоё, и ведь многое, многое можно ухватить. Всё, что основано на низменном, стоит крепко, и никто не знает: почему так крепко? Словами дела не поправить, это Фёдор Фёдорович знал наверняка. Да и указом, директивой не поправить. Дело поправится само собой, когда быть низменным станет невыгодно. Но до осознания этого обществу ещё далеко. «Сколько же нас, — подумал Фёдор Фёдорович, — пописывающих, снимающих фильмы, ставящих спектакли, рисующих картины, ваяющих монументы, фрондирующих, славословящих, немотствующих, краснобайствующих? Много. Отчего же нам не выражать… самих себя? И самим же не доказывать в критических статьях, что это и есть настоящее искусство? Выражающих же другое… придерживать, идеологически им не доверять. Чёрт возьми, должен же когда-нибудь пробить мой час, я же не самый бездарный! Понимаю, придётся встать в конец. Ладно, встанем. Ну, а там, в очереди… посмотрим!»
В тот день, выйдя с Милой из редакции, Фёдор Фёдорович, естественно, отправился не домой. Он пошёл провожать Милу, которой некуда было спешить. Они потащились вдоль каналов, через скверы, Летний сад, где красные песчаные дорожки были усыпаны опавшими листьями. Мила всегда была отличным ходоком. За эти годы только лицо её постарело, фигура оставалась прежней. Фёдор Фёдорович вспоминал, какая она была десять лет назад. Специально приотставал, смотрел украдкой на крепкие, ровные ноги, ладные плечи, талию, которая, помнится, так волновала его десять лет назад. Да, Мила постарела, но даже сейчас оставалась по-своему привлекательной. Чёрные блестящие, как у птицы, глаза, жёсткие, как у негритянки, волосы, упругая молодая походка. У Милы было увядающее, но красивое лицо. Чувствовалось, она способна на сильную страсть.
Фёдор Фёдорович ощутил странный прилив сил. Он был готов широко, как в молодости, пить-гулять, умно и цинично острить, тратить деньги, ехать куда угодно. Чтобы к вечеру остаться с Милой наедине. Но где? Он уже прикидывал, куда податься. Сама по себе Мила не могла разогреть его холодную кровь. Но Фёдор Фёдорович знавал её совсем иную — десять лет назад. И то, что десять лет спустя он готовился войти в реку, которая давно уже другая, как, впрочем, и он — другой, — неожиданно раззадорило Фёдора Фёдоровича. Он в подробностях вспоминал — как было? С интересом думал — как-то будет сейчас? Только будет ли? Так, с налёта, трудновато. У него как-никак семья. Как живёт Мила: замужем ли, разведена, есть ли дети? — он вообще не имел понятия. Фёдор Фёдорович намеревался, как Фауст, остановить мгновение. Он пока не представлял, как подступиться к Миле. Лучше было вообще не думать об этом, могло превратиться в проблему. «Надо выпить, — решил он, — и пусть будет как будет…» Что-что, а такие вопросы вино решать помогало. — Кукушкин, — поморщилась Мила, словно прочитав его мысли, — тебе не кажется, мы вышли из возраста, когда таскаются по забегаловкам, чужим квартирам, ночуют на грязных клопиных диванах?
Фёдор Фёдорович словно очнулся. Он столько работал всё это время, столько суетился, врал, пробивался, что как-то забыл: Мила всегда была сильнее его, всегда вела его за собой как телка. Лишь раз, помнится, он не подчинился ей, и Мила оставила его, но сделала это умно: Фёдор Фёдорович до сих пор был уверен, что роман их закончился сам собой, ну не сошлись люди, что ж, бывает… Главное, без слёз, без истерик. «Ну, подчинялся, ну и что? — подумал сейчас Фёдор Фёдорович. — Иногда это очень приятно — подчиняться…» Ещё он вспомнил, что тогда у него не было необходимости врать, шляться по людям, гнусно и торопливо подмигивать приятелю, мол, выскочи, старичок, за хлебом, а мы тут быстренько… А не уйдёшь, будем сидеть до упора! Выскочи, тебе же лучше… Мила всегда брала на себя организационные трудности, разрешала их с достоинством и тактом. В качестве друга Милы Фёдор Фёдорович выглядел солидно, значительно. Освобождённый от необходимости унижаться, суетиться, баловать окружающих анекдотами, хохмить, он превращался в талантливого молодого драматурга с прекрасным будущим. «Вот только где оно, это будущее?» — подумал Фёдор Фёдорович. По сути дела, он оставался тем же, чем был десять лет назад. Правда, и Мила не особенно преуспела, но она женщина, ей простительно.
— Конечно, — сказал он, — мы вышли из этого возраста, ты права. Ты всегда лучше меня знала, что делать. Я полагаюсь на тебя.
Уступив инициативу, Фёдор Фёдорович почувствовал себя легко, спокойно, как и всегда, когда ни за что не отвечал.
— Жаль, что ты это так поздно понял. В эти дни, точнее уже недели, Фёдор Фёдорович разрывался между Милой и Светой. Да-да, была ещё Света, существование которой ему пока удавалось от Милы скрывать. Ей было девятнадцать лет, она училась — или уже не училась — сколько Фёдор Фёдорович знал Свету, она непрерывно воевала с деканатом, упорно стремившимся отчислить её, — в институте культуры на отделении хорового дирижирования. Что это за такое отделение, Фёдор Фёдорович не представлял, вообразить Свету, дирижирующую неведомым хором, было трудновато.
Познакомил его со Светой режиссёр из театра, где пьеса Фёдора Фёдоровича долго репетировалась, но не пошла. Режиссёр, впрочем, был весёлым, симпатичным парнем, неудача с пьесой никак не отразилась на их отношениях. У него в институте культуры и была знакомая студентка. Он грозился снять её в первом же кинофильме, который ему поручат. Но так как полнометражный фильм ему не поручали, а время шло, режиссёр признался Фёдору Фёдоровичу, что «вытащил из-под Ленки, — так звали студентку, — целую цепочку подруг». Звеном в этой, надо думать, некороткой цепочке и была Света. «Девочка классная, — напутствовал режиссёр, — но не в моём вкусе. Чего-то у нас не заладилось. Молчит всё время, глазами хлопает, чёрт её знает, чего думает… Я люблю живых, с юмором. Чтобы по-быстрому, раз-два, разбежались. А тебе, старичок, может, и понравится. Сам увидишь». У Светы были длинные светлые волосы, гибкое тело, голубые наивные глаза. Она выглядела моложе своих лет. «Господи, да о ней ли он?» — засомневался Фёдор Фёдорович, но режиссёр успокаивающе покачал головой, о ней, старичок, о ней. У Светы была прямая спина, она, вероятно, занималась спортом или танцевала в художественной самодеятельности. Сидящая на кончике стула, чистенькая, причёсанная, в беленьких носочках, Света казалась Фёдору Фёдоровичу воплощением чистоты, скромности и невинности. Он вдруг уверился: всё-то режиссёр наврал, Света не из этой оперы, это совершенно невозможно!