Игорь Черницкий - Ай эм эн экта!
— Да ты чё, вообще уже?
И тут… Не знаю уж, что мною руководило. С точки зрения нормальной человеческой морали гнусно, конечно: ведь это был всего лишь обыкновенный человек из массовки, скорее всего, такой же нищий, как я, оказавшийся здесь в надежде заработать на мягкий хлебушек для своей семьи. Сейчас вспоминаю стыдно. Но тогда… Как говорится, каждый спасается, как может. В общем-то основа, конечно, нового кодекса отсутствия чести.
Короче, я его ударил. Да так, что он, замахав руками, точно курица крыльями, не удержался, сел на землю, и темная струйка крови вытекла на его рыжие обвисшие усы. Все замерли. Даже слышно было, как из перекрытых пожарных шлангов журчит просачивающаяся на траву вода. Тишина. И первым ее нарушил Доницетти. Он бросился к оператору, отдавая команды. Боковым зрением я заметил, что вся киногруппа пришла в движение, все разбегались по своим рабочим местам, опять пошел «дождь», и вот уже на нас нацелился глазок кинокамеры.
— Ты что же, пидармот, делаешь? — осипшим голосом проговорил «бандеровец», поднимаясь и размазывая по лицу кровь.
И не дожидаясь ответа на свой ребром поставленный вопрос, он так мне вмазал, что я бревном повалился навзничь, запрокинув руки, точно плети. Мужик подскочил и ударил меня сапожищем. Я скрючился, закрыл лицо руками, но продолжал одним глазом — второй был выведен из строя нокаутом — следить сквозь пальцы и за «бандеровскими» сапожищами, и за камерой: пусть бьет, гад, но хоть не перекрывает полностью в кадре. Пару раз еще он припечатал меня добряче. Впрочем, это сейчас при воспоминании ребра ноют, тогда даже особой боли не почувствовал: отчаянно вел свою трагическую роль, черт побери.
На счастье, в поле моего зрения появились блестящие офицерские сапоги, полы длинного черного плаща и направленный на меня пистолет. Мужичка оттащили, и офицер несколько раз выстрелил своими холостыми. Видимо, пистолет был специально заряжен киноискусниками, ибо о мое тело небольно разбились «кровавые» мелкие шарики. О, яка солодка — по-украински это здорово звучит, вроде и соленая и сладкая одновременно — как упоительна актерская смерть! Какое это счастье — умирать на сцене при полном аншлаге, на съемочной площадке под прицелом кинокамеры, когда, кажется, весь мир воззрился на тебя и миллионы сердец трепещут и сжимаются сочувственной тоской. Как я убедительно дергался в судорогах после «эсэсовских» выстрелов! Как талантливо распластался своим античным телом на украинском многострадальном черноземе! Несколько раз меня перевернули грязными сапогами и сбросили в яму. «Нет, весь я не умру…»
Съемку остановили. После соответствующей команды режиссера мне помогли выбраться из могилы, дали обтереться полотенцем и набросили на меня махровый халат. Подошел Айболит и, отставив нижнюю губу и в напускной строгости нахмурив брови, одобрительно похлопал по плечу. Плечо болело от ударов сапогами, и я невольно осел и скривился под рукой Айболита. Он, видимо, принял эту гримасу за улыбку и в ответ тоже белозубо осклабился:
— Молто бэнэ, молто бэнэ!
Ко мне был приставлен ассистент, парень-итальянец из режиссерской группы: Зина, очевидно, все еще боялась после случившегося демонстрировать свою особую ко мне привязанность. Парнишка этот сначала повел меня в фургон-душевую, прихватив по дороге сухую, чистую одежду из рук Вали-костюмерши. Она успела мне шепнуть на ходу:
— Ой, хлопче, як жеж ты мэнэ налякаув!
Я вообще-то «утка» — люблю поплескаться, но никогда еще, несмотря на ноющую боль во всем теле, я не мылся с таким наслаждением. Потом подвели меня к огромным термосам. Я еще в первый день заметил, что к ним подходили только итальянцы. Оказалось, что распоряжается этими термосами наш хлопец, розовощекий низкорослый крепыш.
— Кофе, чай? — спросил он с какой-то странной, мне показалось, интонацией. Как бы ее точнее определить? Ну, этак снисходительно, что ли. А может, я просто был перевозбужден и слишком остро все воспринимал.
— Кофе, конечно, — сказал я с вызовом.
— Со сливками? Без?
— А вот со сливками!
Он молча подал стакан, я выпил его, даже вкуса как следует не ощутив.
— Давай еще в ту же посуду, — подошел я вновь к завтермосу. — Классное пойло.
— На шару и уксус сладкий, и хлорка — творог, — высокомерно усмехнулся тот, выбросил мой стакан в большой полиэтиленовый кулек и, сделав непонятную, явно нарочитую паузу, во время которой я чуть не ушел, все же налил мне новую порцию.
Тут уж я пил, смакуя каждый глоток, и думал о том, что сцену я провел очень даже ничего себе, ну просто клево. Помню, мать рассказывала, как расстреливали Тоню Зарембу, ее подругу-старшеклассницу. Как только фрицы зашли в их село под Житомиром, тут же нашлись людишки, составившие списки всех коммунистов, активистов там разных, попала туда и доверчивая Тоня. За что? Да вот когда за день до прихода немцев магазины все открыли и селяне стали все по хатам растаскивать, она в той толпе вдруг и говорит: «А давайте это всё лучше отравим, пусть фашисты лопают». Ну, ее не послушались, а кто-то в своей черной душе пометочку сделал. Вот этот «кто-то» и выдал. Когда Тоню привезли в лес и подвели к яме, она вдруг рванулась в сторону, обхватила обеими руками дерево и закричала по-девчоночьи звонко на весь мир: «Не хочу умирать! Нет, нет! Я хочу жи-и-ить!» И так она крепко держалась за дерево, будто приросла к нему. Эсэсовец никак не может оторвать, ну никак! Так и выпустил ей очередь в спину… Такая вот грустная история про Тоню Зарембу. Как эти подробности по селу разнеслись? Деревья, наверное, своими шорохами нашептали.
А кофе я пересластил: жадность фраера сгубила.
Следующий день прошел без эксцессов. Как это часто в кино бывает, когда фильм снимается с конца, сняли начало моего эпизода, первую сцену. Возле пыхтящего паровозика я прошамкал свою сакраментальную польскую фразу: «Пщекватка ест жнищчёна» — эсэсовцы схватили меня и бросили в телятник. Вот и все. И вся роль. Когда я выбрался из вагона, никто уже не обращал на меня ни малейшего внимания, и Айболит уже не похлопал по плечу со своим дежурным «молто бэнэ». Он был занят новой сценой, и вся группа суетливо выполняла его распоряжения.
Причитающийся гонорар я получил только через день. Не понимая этой задержки — как-то унизительно без конца дергать бухгалтера и вроде милостыню выпрашивать. я слонялся по городу. На одной из чистеньких пешеходных улиц купил в киоске японскую куклу для Наташки. Купил на сэкономленные суточные. Кукла славная: так здорово по-японски мяучит при перевороте, надо понимать, «мама» говорит; к ней еще бутылочка приложена с соской, во рту у нее дырочка, и эту бутылочку туда можно вставлять. А закрывающиеся круглые глазки с загнутыми ресницами немыслимой длины, а шелковые кудрявые волосики, а платье, туфли, носочки — ну просто Чио-чио-сан в детстве!
Проблема с оплатой решилась на следующее утро. Ларчик, как говорится, фомкой открывался. Просто экономный Лучано, продюсер, никак не мог взять в толк, что за мой эпизод нужно платить девятьсот баксов. Ну ладно бы американец, ну итальянец — свой родной макаронник, на худой конец, а то ведь местный актеришка, из аборигенов — и на тебе: такая цена. Мялся он, мялся, скрежетал зубами, но ничего не поделаешь: договорчик-то вот он, родненький, пришлось платить. Единственное, чем он мне отомстил, — приказал взять билет на обратную дорогу не в спальный вагон, а в обычный купейный. Ну и леший с ним!
Девятьсот моих законных, кровненьких Зина по собственной инициативе в целях безопасности — в поездах сейчас такое творится, как в гражданскую, с людей подчистую шкуру по ночам дерут — надежно затырила в трусы: заложила за подкладку в самом интересном месте и подкладку эту с двух сторон зашила. Такой вот интим с зелененькими. Кроме того, она меня снабдила ластиком, который следовало вставить ночью в дверную собачку в купе, чтобы, случись по дороге бессовестный грабеж, бандит — тварюга алчная, коварная — не смог пробраться к моей полке, под одеяло, в валютный мой тайник. Короче, экипировала меня Зизи по высшему разряду. Моей Тамарке подобное проявление заботы и не приснится. Ну и с Богом! Скатертью — дорожка, буераком — путь.
Попутчики мне достались на редкость болтливые. С самого начала они излили желчь на проводника, ушлого парня, внешне очень напоминавшего молодого Горбачева, лысоватого, но только без пятна на лбу. Он, получив с нас деньги за постели, видишь ли, не принес нам тут же комплекты, а заставил ждать и в конце концов вынудил идти за ними в его тесное купе.
Начав с проводника, мои взвинченные соседи приговорили все молодое поколение.
— Это поколение прагматизма и жестокости, — безапелляционно клеил грузный мужчина в синем блейзере с серебряными пуговицами. — Поколение нигилистов и скептиков. Изувеченное поколение, во многом, я считаю, обделенное. Но они знают слово «надо», и в определенной степени это поколение здравого смысла.